Остановка в пути — страница 49 из 107

Но наконец я все-таки достиг вершины и, усевшись на нее верхом, определил, что по толщине и крепости она соответствует листику промокашки, а колебания ее, хорошо мне заметные, по приблизительному расчету намного превосходили предусмотренные физикой.

Однако мои наземные помощники позаботились о том, чтобы я не слишком углублялся в науку; мне приказано было с помощью долота сносить стену камень за камнем. Я бы куда скорее исполнил приказ, будь со мной еще кто-нибудь, дабы поддержать меня на гребне, но я, куда ни глянь, был один-одинешенек, и руки мне были нужны самому, ибо ветер, видимо, не желал терпеть меня здесь, в поднебесной выси.

А конвоир, мой персональный, собрался было пальнуть из своей винтовки по моим деревяшкам, и, хотя толстые деревянные подошвы здорово мешали мне во время подъема, теперь они мне вовсе не казались толстыми. Что ж, я оторвал одну руку от стены и заставил ее ухватить долото, но ведь пустопорожним мой жест остаться не должен был, поэтому я всадил долото в ближайший ко мне шов кладки, и — глянь-ка! — что-то дрогнуло, обломок, выше меня фута на два и наверняка раз в восемнадцать тяжелее меня, расшатался и упал из облаков к ногам моих компетентных советчиков.

Они уже раздвинули свой полукруг, отступая подальше, и поначалу сопровождали каждый обломок, который я сбрасывал, удовлетворенными выкриками, потом кое-кто пожелал подавать мне советы, какую именно часть стены отправить вниз следующей, но в конце концов, видя, что вниз грохают только камни, а я так ни разу и не грохнулся, все они куда-то рассеялись. И страх высоты у меня тоже в какой-то мере рассеялся. Правда, я с трудом сопротивлялся мысли о спуске, а когда долото как-то раз едва не выскользнуло у меня из рук, я замер, не дыша, но стена вовремя вновь обрела крепость и толщину, и ветер утих, и буря в моем сердце тоже; сбросив первые расшатанные ряды кирпича и дважды добравшись до угла стены, я почувствовал себя на ней почти как дома.

Цемент с каждым рядом становился все тверже, и потому я попросил, чтобы мне прислали, привязав к канату, молоток; приложив известные усилия, вернее сказать, приложив даже очень много сил, я наловчился обращаться с инструментами обеими руками, а сидеть верхом на закопченном зубце, вообще не пользуясь руками. Когда же знакомый запах капустного супа поднялся ко мне с воздушным потоком, я спустил канат, и к нему за дужку привязали кастрюлю, вполне прилично наполнив ее супом, и я был отчасти вознагражден за свой труд, получив удобный случай, пока хлебал жидкую капусту деревянной ложкой, воображать, что мой способ поглощения пищи, по всей видимости, относится к самым редким.

В разных возрастах человек льстится на разное, в очень юном возрасте считает себя личностью неповторимой. И конечно же, моя неповторимость где-то на верхотуре была мне милее, чем где-то на земле. Поэтому, сидя верхом на стене и орудуя долотом, я ощутил, как у меня необычайно улучшилось настроение, еще немного, и я помахал бы часовым на тюремных вышках, что пялили на меня глаза из бойниц, да еще, пожалуй, своей кувалдой. Я был личностью неповторимой, да, да, по-настоящему неповторимой, я выполнял ответственную работу и не щадил себя, все видели меня за работой. И еще одно: не так уж плохи, видно, были мои дела, ведь доктора Криппена они не отпустили бы на этакую высотищу, где человек оказывался в непосредственной близости к какой-то несомненной форме свободы, и, если они предоставляли мне возможность отсюда драпануть, значит, знали, что я вовсе не отказался ни от надежды, ни от притязаний выйти на свободу совсем иным, никак уж не столь головокружительным путем.

Мысли, подобные этим, вызывают возражение; вот оно: может, они надеются, что ты сверзишься? Может, ты им просто сэкономишь время и труд? Они отделаются от тебя, никак тому не содействуя? Ты случайно загремишь, и с твоим случаем будет покончено, и никто не спросит, жил ли ты когда-нибудь на свете. На случай, если ты невиновен, выходит, что тебя никто не коснулся, а на случай, если все-таки найдется доказательство твоей вины, выходит, что ты просто-напросто чуть раньше все сам уладил.

Довольно долгое время я сидел, боясь шелохнуться, не слыша криков моего персонального конвоира, и взглядом, устремленным в строго горизонтальном направлении, крепко-накрепко ухватился за далекую колокольню.

И уж вовсе не подняло мой дух то обстоятельство, что вдобавок к колокольне и моей шаткой позиции на остроконечной верхушке я припомнил жуткую историю о том, как сверзился плотник в Мельдорфе, — историю, которая, как я подозреваю, случалась в самых разных местах или вообще не случалась, и как раз в самых разных местах.

Плотник, может быть, все-таки в Мельдорфе, упал с самого верхнего яруса лесов на колокольне, он летел навстречу верной смерти, и, когда он промелькнул мимо своих товарищей, работавших где-то в средней части колокольни, они услышали, как он выкрикнул, хоть и с некоторым недоумением, но очень определенно:

— Вниз, и точка!

Правдивая или не очень, но история эта меня всегда занимала, в ней все было неожиданным. Если бы о падавшем рассказывали, что он кричал благим матом или, пролетая, просил, чтобы товарищи позаботились о его старушке матери, я бы с ужасом в нее поверил и мало-помалу позабыл бы о ней. Но: вниз, и точка! — звучало, как удар короткой, крепкой и сухой доской; это была неслыханная фантасмагория. Что в свою очередь было точным и очень подходящим для меня выражением; меня окружали неслыханные фантасмагории.

Но одна фантасмагория представлялась мне все-таки слишком нелепой: неужели они не раз уже уберегали меня от вызова на тот свет и придавали все больше и больше драматизма моей истории, чтобы топорно закончить ее несчастным случаем? Ведь это, насколько мне знакомы всякие истории, просто негодная концовка.

Да чтоб еще моему концу оказывала содействие юстиция? Содействие, которое выступает тут в обличье бездействия?

Нет, это уже не просто неслыханная фантасмагория — это неслыханная несправедливость.

Торчащие обломки стены воспринимались людьми как угроза. Угрозу следовало убрать с лица земли. А чтобы убрать ее, нужно было снести стену. Снести — значит в нашем случае отбивать камень за камнем. Для этого кто-то должен был сесть на стену. Но прежде должен был взобраться на нее. И главное, это должен был быть человек молодой. Я был самый молодой. А чем я был еще, это уже дело десятое.

Они хотели убрать стену, а не меня.

А мне, если я хотел попасть обратно на землю, нужно было отбивать камень за камнем. Мне нужно было выбивать опору из-под собственного зада, если я хотел когда-нибудь вновь обрести опору. Все это, вместе взятое, было делом самым обыденным, для которого, собственно говоря, очень годился лаконичный возглас: вниз, и точка!

— Вниз, и точка! — сказал я, словно назвал пароль стене, после чего стал очень расчетливо орудовать молотком и долотом. Но вот кто-то из начальников на земле объявил конец рабочего дня, я спустился на землю, подстраховав себя веревкой, которую укрепил за сгиб газопроводной трубы, когда же внизу мой конвоир подстроился ко мне, у меня на мгновение мелькнула безумная мысль, что он, мой персональный конвоир, чуть-чуть гордится мной.


Стена так и осталась моей стеной. И тем больше становилась моей, чем дальше продвигалась моя работа. А когда я снес стену до безопасной вышины, мне пришлось даже отстаивать свое право на нее. Один из заключенных, откормленный жох, которого поила-кормила куча дам, вознамерился в одно прекрасное утро забраться на обломок моей стены, да еще потребовал у меня долото. Однако у меня оказалась жесткая хватка, а за этим жохом я с тех пор приглядывал.

Сама же стена очень скоро перестала нагонять на меня страх. Время от времени приходилось, понятно, действовать с тщательно продуманной осторожностью, к примеру при сильном ветре, при дожде, тогда я тщательно продумывал все свои действия, которые и без того выполнял очень и очень осторожно. Я надвигал на лоб капюшон, не спускал глаз со стены, бросив быстрый взгляд туда, куда собирался сбросить отбитые камни, а сердце мое было в тех местах, где никому бы и в голову не пришло, что Марк Нибур когда-нибудь таким манером будет рушить одну из варшавских стен.

Именно так и работала моя мысль: кто бы подумал, что ты когда-нибудь будешь таким манером рушить одну из варшавских стен. Кто бы подумал, что ты когда-нибудь таким манером будешь рушить одну из варшавских стен? Кто бы мог это подумать. Именно таким. Ну а если иным? Да, мысль, что ты мог разрушать стены совсем иным манером, мог разрушать стены Варшавы как один из многих разрушителей, тебе в голову не пришла, но потому только, что тебе и о Варшаве мысль в голову не приходила, однако что ты разрушитель, эта мысль тебе уже в голову пришла.

Как о разрушителе обо мне можно было сказать в том же смысле, что и об отце, и брате, и мостильщике Фемлине, и обо всех других прочих, кто в Марне носил как немецкие брюки, так и французские брюки-гольф.

Нет, я вовсе не думал: значит, все в порядке, если ты тут на ветру оседлал развалины. Я думал другое: ничего уж такого удивительного в этом нет. Вполне могло быть, что я оказался бы поблизости, когда стены здесь рушились. Вполне могло быть, что я подходил бы к этим стенам, когда они еще стояли. Но я подошел к ним, когда они уже обрушились, так ничего нет удивительного, что меня держат вблизи их обломков. Удивительно было бы, если бы так поступили с кем-нибудь, кто оказался здесь проездом из Канберры в Вальпараисо. Или с эскимосом. Или со швейцарцем.

Я же был здесь хоть и проездом, но куда? Может, проездом на Люблин? Бога ради, только не на Люблин! Судя по тому, в чем меня подозревают, бога ради, не на Люблин!

Вполне, однако, могло быть, что проездом на Люблин. Марк Нибур проездом в Варшаве, чтобы приложить руку к разрушению Люблина. Чуть раньше, и вполне могло быть. Чуть раньше, и я поспел бы к разрушению Варшавы. Все дело в датах рождения и мобилизационных планах. Я родился недостаточно рано, чтобы прибыть в Варшаву для разрушения, но вовремя, чтобы прибыть в Варшаву. На мою долю остались лишь обломки стен, было бы куда хуже, если бы стены ждали меня, ждали, чтобы я их разрушил.