Она продолжала смотреть на меня и, казалось, намерена была вести игру дальше, но врач-арестант испортил концовку.
Он впустил первых четырех женщин из очереди в соседнюю комнату и тут заметил цирк, увидел и других женщин — в рядах зрителей, — меня в ложе и артистку на манеже.
— Вроде обеда перед казнью! И правда, эксцентрично, — сказал он мне и добавил: — Когда придет ваш черед — желаю удачи! Цементная повязка значительно ускорит дело!
Он повторил свои несколько рискованные шутки дамам-зрительницам и даме-исполнительнице по-польски, а чтобы они лучше уловили их остроту́, по-видимому, дал им понять, кто я такой, во всяком случае кем числюсь в этом заведении. Очевидно, числюсь до сих пор, несмотря на все написанные мною автобиографии.
Я плохо понял остряка доктора, но слова, которые произносятся снова и снова, невольно запоминаешь, особенно если речь явно идет о тебе, а окружающие от этих слов заметно мрачнеют, к тому же совсем не трудно запомнить такие слова, как morderca[43] и «Люблин».
Хорошенькая сперва довольно безучастно накинула на плечи куртку, подобрала юбку и сорочку и собралась как будто вернуться на свое место в очереди.
Но на минутку остановилась и что-то спросила у врача-арестанта, спросила с недоверчивой улыбкой, сопровождая вопрос слегка презрительным кивком в мою сторону. Наверняка она спросила: «Этот? Этот вот?» На сей раз ответ был дай совершенно определенный, со всем врачебным авторитетом, и снова прозвучало слово morderca.
А Хорошенькая что-то прошептала, покачала головой, вобрала ее глубоко в плечи, скрючилась и натянула платок на лицо.
Я увидел, что она острижена наголо и что ее тошнит.
С тех пор прошло уже столько времени, что в события тех дней неизбежно привносится много оценочного, но и тогда, в приемной тюремного врача, я понял: если от того, что я будто бы сделал, такой вот девке становится плохо, то, выходит, они меня принимают… выходит, по-ихнему, я…
Договаривай. Ясно, кто ты. Думай еще. Совсем один среди кручин, сижу в кутузке без причин. Единичная личность. Одинокая единичность. Единичный одиночка. Одинок, как в поле кочка. Кочка, койка, комната, камера, келья, кирпич.
Назовем все слова на «к». Камера, нет, не камера, комната, комната на «к», как каторга. Комната на «к», как край родной. Край родной на «к», как кофе и корица. Кофе и корица запрещены, назовем все запрещенные слова на «к». Кофе и корица, колбаса килограммами, карбонат, карамель, кисель. Каберне.
Назовем все незапрещенные слова на «к». Кровать, коса, клоун, коза.
Назовем все слова, связанные с краем родным: картофель, клевер, кино, календарь, колыбель.
Если уж такой девке делается плохо. Если уж такой. Запрещаются все фразы, начинающиеся с «если».
Если все родники текут. Фразы со словом «родники» разрешаются. Фразы со словом «текут» разрешаются. Фразы со словом «все» разрешаются. Только никаких фраз с одиночками по фамилии Нибур. Нибур в одиночке ревмя-ревет всю ночку. Скорей воспользуйтесь моментом, залейте рот ему цементом.
Назовем все слова, связанные с цементом. Дом, стена, труба, надгробный камень — надгробный камень запрещается, дом, стена, труба, чердак, свиное корыто, поросячий кашель. Поросячий кашель с цементом? Поросячий кашель от цемента? Точно, в Мельдорфе, это в моих родных краях, знаете, это городок такой, там родился также и Бартольд Нибур, — так вот, там один человек разорился, потому что на его свиней вдруг напал цементный кашель.
Очень сильный кашель от цементной каши, свиньи от него гибнут, и поросята дохнут.
Это нам рассказывал ветеринар в конторе старичков Брунсов. Не совсем так, конечно, про кашель от каши он ничего не говорил, ему ведь не надо было называ-к-ать все слова на «к». На-з-зывать. Зубная щетка. Зрительный зал. Зара Леандер.
Позвольте, а разве эту артистку зовут Зара, а не Сара? Именно Зара, как заря и закат. Если б ее звали Сара. Фразы, начинающиеся с «если», запрещены. Будь она Сарой, то она бы… Фразы с этим словом запрещены. Ну-ка, быстро все фильмы с Зарой Леандер. «К новым берегам» — фильм с Зарой Леандер, да еще на букву «к». «К новым берегам» — новый фильм студии УФА с Зарой Леандер, подросткам моложе восемнадцати лет вход воспрещен.
Но ко мне это не относилось. Меня нельзя было считать подростком моложе восемнадцати лет, поскольку в Марне я был единственным печатником моложе восьмидесяти лет. А также поскольку господин Фрейлиграт заказывал у нас в типографии входные билеты, программки для специальных сеансов и все, что было нужно ему лично.
Господина Фрейлиграта звали Иоганнес, а ему хотелось бы называться Фердинандом[44]. Господин Фрейлиграт в свое время объездил свет в качестве музыкального клоуна, а потом он купил кинотеатр. В первые годы у него еще жил белый шпиц, с которым он выступал в цирке, но у меня возникло подозрение, которое я так и не осмелился высказать, Я подозревал, что господин Фрейлиграт никогда не был музыкальным клоуном. Потому что его шпиц умел только подолгу ходить на задних лапах, больше ничего. Шпиц музыкального клоуна должен уметь по крайней мере ходить еще и на передних лапах.
Клоунский шпиц. Клоунский на «к». Хватит!
Господин Фрейлиграт печатал еще в типографии Брунсов свои стихи. Из-за них он и бунтовал против своего имени Иоганнес. Но он и сам понимал, что он отнюдь не Фердинанд Фрейлиграт. Стихи эти он печатал всегда только в одном экземпляре, под мое честное слово.
Честное слово было излишним: я ведь хотел ходить и на фильмы «до восемнадцати».
Должен сказать, что, если бы я заставил господина Фрейлиграта в свою очередь дать честное слово мне, что в этих фильмах всегда происходит нечто неприличное, он оказался бы в очень затруднительном положении. Может, дело было в моей наивности, но они могли бы спокойно пускать меня в кино и не требуя, чтобы я печатал господину Фрейлиграту его стихи в единственном экземпляре.
Один фильм назывался «Купанье на гумне». Его я с тайной помощью господина Фрейлиграта смотрел четыре раза: я думал, либо у меня с глазами неладно, либо я самые скользкие места прозевал. Но потом я догадался, что мои глаза тут ни при чем, просто фильм был рассчитан на воображение зрителя. На экране показывали очень немногое из того, что видели мужчины, подглядывавшие в щелки сарая, остальное надо было додумать самому. Вначале я так и делал, но четыре раза подряд это не получается, и я пришел к выводу, что «Купанье на гумне» — дурацкий фильм.
К тому же Зара Леандер там не участвовала. Назови все фильмы с Зарой Леандер. Как называется тот, про войну, где в нее влюбляется какой-то летчик?
«Большая любовь»? Тут уж я вообще не мог понять, почему этот фильм нельзя смотреть до восемнадцати лет. Ведь после него хотелось поскорей стать солдатом, летчиком и встретиться с Зарой Леандер. В бомбоубежище. Большая любовь. Большая тоска.
Я уже не помню, о чем был этот фильм, помню только, что, когда лежал на крытых клеенкой носилках в медпункте польской тюрьмы, тоска захлестнула меня как волна.
Я не мог бы сказать, о ком и о чем тоскую, я только хотел, чтоб все было по-другому. Но хотеть этого значило хотеть слишком многого.
Если бы в ту минуту я захотел выразить словами свою тоску, то, думаю, пришлось бы мне запеть или остаться немым. Один раз такое со мной уже было.
А после того было как после запретного сна: я пытался о нем не думать и ждал, чтобы он мне приснился снова. Откуда взялась у меня эта тоска? Как мог я в разгар войны считать, что возможен мир? И даже представлять его себе? Без печали, и без злобы, и без желания, чтобы это был мир с кем-то. Просто мир, и все.
Это было поздней осенью, темным вечером. Я провожал Имму Эльбек от ремесленного училища до ее дверей; всего-то и надо было пройти наискосок через улицу, хоть я и старался помедленней, но ведь это я шел с ней через улицу, это я держал ее за руку, держал еще долго после того, как все прощальные слова были сказаны.
Я медленно брел домой. Марне спал. С моря дул легкий ветер, временами он запутывался в аэростатах заграждения, и тросы тихонько скрипели.
Я вслушивался в ночной сумрак и вдруг почувствовал, что стал значительно старше. Ибо все мои ожидания давно износились, я уже все знал, и знал не так, как несколько лет назад. Я прислушивался, словно ждал шума каких-то мерзких крыльев, я стоял на краю света, рядом со мной старый город стонал в мучительном сне, а я хотел для него избавления.
Пусть бы сейчас загорелись огни, думал я, только огни — больше ничего не надо.
Желание было странное, ибо первое, что мы узнали о войне, — это что всюду должно быть темно. И мы узнали, что война — это нечто из ряда вон выходящее, раз из-за нее погасили даже береговые огни. Первым делом береговые огни. Это было нечто из ряда вон выходящее, потому что, по словам дяди Йонни, световой девиз плавучего маяка на Эльбе гласил: «Здесь снова жизнь забьет ключом!»
Жизнь должна начаться снова, и снова должны вспыхнуть огни. У меня, наверно, потому хватило смелости так думать, что перед этим я набрался смелости поцеловать Имму Эльбек возле ее калитки — над калиткой, уже разделявшей нас, — так что, когда Имма Эльбек убежала домой, моя смелость осталась нерастраченной. Тогда я принялся снова зажигать огни, но от этого было мало толку. Колпаки уличных фонарей с самого начала покрасили в синий цвет, а газ отключили совсем еще много лет назад. А витрины мясников и мелких лавочников были забиты досками или заклеены плотной бумагой, и каждому окну — будь то на кухне или в спальне, в каморке или в подвале — полагалось быть завешенным шторой. За светомаскировкой наблюдал дежурный по противовоздушной обороне и, едва завидев малейший, пусть даже самый тусклый проблеск света, кричал: «Погасить свет!»
Но я зажег все огни, оборвал бумагу со стекол, содрал грязную синь с фонарей, а плавучему маяку крикнул: пусть осветят призыв к началу новой жизни! Мяснику Хаккеру пришлось снять светомаскировочные диски с фар своего «ганомага», мужчины получили обратно свои зажигалки и сигареты, дети устроили шествие: «Солнце, звезды и луна, огненные шарики, зажигайтесь, фонари, светлые фонарики!» И я вскочил на велосипед, возле калитки Иммы Эльбек завел динамо, поднял велосипед на заднее колесо, и надо сказать, что у динамо фирмы «Даймон» еще хватило силы бросить луч света высоко-высоко в мирное ночное небо.