Остановка в пути — страница 65 из 107

— Слушайте, вы, конфирмант, пусть у вас гипсовая рука, и гипсовые яйца, и мозги гипсовые, но для такой уборки и одной руки хватит, а ума вообще не требуется — ничего, справитесь. Ну-ка, вы, типчик, берите!

Все это было вроде бы в пределах допустимого. Правда, выражение «конфирмант» стояло на грани оскорбления, но среди такого количества стариков его можно было проглотить. А предположения капитана насчет гипсовых частей моего тела были даже не лишены остроумия, что позволяло мне пропустить их мимо ушей.

Не мог я пропустить только слова «типчик»: кто смирялся с таким обращением, должен был бы с этой минуты стоять перед ними навытяжку и чистить ботинки какому-нибудь капитану Шульцки. Тут уж капитан Шульцки перегнул палку, и, чтобы он это сразу понял, а заодно и те, у кого на уме было то же самое, я мгновенно развернулся налево, придав крутящий момент и силу инерции своей загипсованной руке, и двинул ею господина капитана Шульцки по шее, между кадыком и сонной артерией, от чего он свалился как подкошенный.

Самому мне тоже было зверски больно, и сперва я на себя разозлился, потому что метил-то я ему в зубы, но, увидев что капитан и так основательно онемел и что покамест ни у кого как будто бы нет охоты называть меня «типчиком», примирился с возобновившейся болью в руке. И когда вечером генерал Эйзенштек объявил решение совета старейшин о том, что мне надлежит освободить закуток и занять в ложечном ряду место, соответствующее моей букве алфавита, я принял это как должное.

Я очутился между обер-лейтенантом Мюллером, который представился как Мюллер Расстрел Заложников, и каким-то типом по фамилии Нучке.

Тот сказал, что наверняка попал сюда по ошибке, и поскольку мне не спалось, я думал, и мысль моя шла все по одной и той же колее: значит, нас уже двое, значит, нас уже двое, значит, нас уже двое.

XIX

К слушанию рассказов о радостных событиях в жизни я приобщился, только когда на очереди был уже крестьянский фюрер Кюлиш, и ничего не знал о том, что было верхом блаженства для ортсгруппенлейтера Аммана и советника по уголовным делам Косински. Однако из всего явствовало, что майор Лунденбройх своей повестью о чуть было не сорвавшемся свадебном путешествии внес новый оттенок в эту часть дневной программы. Ибо с этого момента всякий, кому приходилось повествовать о пережитой им высшей радости, делал это в таком сугубо интимном плане, что я только диву давался. Ну какое было дело без малого сотне чужих, чуждых, а иногда и совершенно отчужденных людей до того, что швейцарец Луппке почувствовал огромное облегчение, когда супруга его хозяина-помещика сообщила ему, что после вчерашнего опять им довольна? И в чем состояла ценность сообщения, которое сделал нам обер-лейтенант Мюллер — Мюллер Расстрел Заложников, что «его старуха» — так он называл свою жену, о которой среди его однополчан шла молва, будто она слишком уж гулящая, чтобы на ней жениться, — так вот, его старуха после первой брачной ночи заверила его, что никому еще не удавалось ее так ублажить.

Да и самое радостное событие в жизни газовщика, который не только говорил с рейнским акцентом, но еще и назывался Юппхен Мюллер, не вызвало у меня особого желания, чтобы очередь поскорее дошла до буквы «н», то есть до Марка Нибура. Радостное событие в жизни газовщика, как и следовало ожидать, состояло из целой серии радостей, которые он уготовил домашним хозяйкам своей части города, когда снимал у них показания со счетчика. «Парень, парень, у некоторых нашлось для тебя кое-что на счету!»

Я, конечно, спросил газовщика, что вынудило его променять приветливые берега Рейна на унылый берег Вислы, а он в ответ вяло махнул рукой: ему-де ничего не могут предъявить, ну разве что самое пустячное присвоение власти, и положенный ему срок он уже отсидел здесь как подследственный, да и с точки зрения закона вообще сомнительно, чтобы из-за такой безделицы его надо было засунуть сюда, к полякам.

Мне хотелось подробнее узнать о присвоении власти, но насколько подробно он умел расписывать, что происходило, когда он со своим привычным возгласом «Ну-ка, поглядим, сколько там набежало!» входил в квартиры к солдатским женам и вдовам, настолько же скуп на слова оказывался он, когда речь заходила о юридических «пустяках». В больших дозах эти вечные сказки про шейки-шлейки, пряжки-ляжки, спинки-ширинки показались мне немного утомительными, и мое намерение ни в коем случае не говорить в этом кругу о минутах душевного подъема только утвердилось, когда швейцарец Луппке, газовщик Мюллер и Мюллер Расстрел Заложников все ярче стали расписывать этой критически прощупывающей публике свои замечательные подвиги.

Правда, генерал-майор Нетцдорф, чья очередь рассказывать была как раз передо мной, хотя в нашем ложечном ряду он не лежал, а занимал место в углу для совета старейшин, — правда, генерал-майор Нетцдорф избавил нас от своих постельных историй, которые, наверно, оказались бы довольно линялыми, не стал он ничего сообщать и о самом прекрасном в своей жизни стуле, а рассказ о том, как ему, в то время молоденькому прапорщику, удалось уличить в ошибке седого преподавателя тактики при разборе сражения у Гравелот[50], ненадолго занял внимание слушателей, меня же только укрепил в намерении не участвовать в этом параде болтунов.

Пожалуй, здесь опять уместно было бы сказать, что отнюдь не моя более высокая честность или более острый ум побудили меня к несогласию и замкнутости: просто из отчего дома я вынес примеры известной строптивости, а теперь оказался в таких обстоятельствах, которые заставляли меня быть строптивым, если я не хотел, чтобы меня задавили. Полное разрушение всего существовавшего доселе порядка навело меня на мысль, что я могу справиться со своим окружением только в том случае, если буду ему упрямо противостоять.

Настолько я к тому времени был еще наивен и неискушен.

Может быть, я смутно сознавал, какие у меня есть на это причины, и, может быть, это придавало моему противоборству еще большую силу; так или иначе, когда от меня ждали одного, я делал совсем другое, а мои сокамерники, которые пробыли в ложечном строю на целый век дольше моего, считали совершенно недопустимым, чтобы человек не придерживался отведенной ему позиции.

И разумеется, то, что их содержали в камере и обращались с ними, как с шайкой подонков, во многом лишило их твердости, какую они несомненно проявили бы при других обстоятельствах.

Я этим воспользовался, хотя и не рассчитав как следует, и, когда наступила моя очередь поведать о радостнейшем событии моей жизни, сказал:

— Самое радостное событие моей жизни мне еще предстоит. Оно произойдет, когда я распрощаюсь с этой тюрягой. Конец сообщения.

Каждый из них сохранил свою повадку. Костлявый садовник сокрушенно вздохнул. Капитан Шульцки возмущенно воскликнул: «Вот видите!» Газовщик Мюллер сказал: это все равно как если бы кто-то отменил карнавал; майор Лунденбройх нашел мое поведение некорректным; генерал-майор заговорил о необходимой субординации в содружестве поневоле; генерал Эйзенштек готов был допустить особый режим только для смертников, а гауптштурмфюрер мрачно заявил, что, по его мнению, пора уже наконец заголить мне задницу.

— Так точно, гауптштурмфюрер, — сказал я, — пролетарскую задницу.

Тогда гауптштурмфюрер крикнул:

— Беверен!

Костлявый тюльпанщик, вздохнув, ударил меня с такой силой, что я удивился, как у меня уцелела голова на плечах.

— Приказ выполнен! — крикнул мой друг Ян гауптштурмфюреру, мне же он сокрушенно сказал:

— Приказ!

Когда он увидел, что за меня собираются взяться капитан Шульцки и гестаповец, то стал передо мной, заложив за спиной свои огромные садовничьи руки.

А я уже вообще ничего не соображал и орал:

— Тюльпанская задница, гестаповская задница, капитанская задница!

И я было взял на изготовку свою гипсовую кувалду, как вдруг раздался крик по польски:

— Baczność! — Внимание!

В камере сразу все стихло, стих и мой боязливый гнев.

Вошел надзиратель без шеи, прозванный Бесшейным, которого, если ты в здравом уме, следовало опасаться, а с ним еще один тюремщик, в более высоком чине. Учитель, говоривший по-польски, торопливо отрапортовал и торопливо отвечал на отрывистые вопросы. Оба надзирателя проявили некоторый интерес ко мне, потом поговорили между собой и, по-видимому, придумали что-то малоприятное для нас, что их, однако, развеселило; Бесшейный что-то громко скомандовал, учитель перевел, и команда означала, что мы должны немедленно построиться, но не в том порядке, как обычно на перекличке, а по чинам.

Встали оба генерала и наш единственный полковник, а потом началась изрядная путаница. Позднее я понял ее причину: одни важные лица столкнулись с другими, по-иному важными лицами, некоторые хотели теперь казаться ниже рангом, чем были раньше, таких нашлось немало, и вышла толкотня. Какой-нибудь дурак капитан ни за что не хотел стать позади глупого ортсгруппенлейтера, хитрый министерский чиновник старался занять местечко понезаметней, а уже занявший это местечко хитрый лейтенант жандармерии не желал переходить вперед.

Только что мои дела были совсем плохи, но вот все стало опять хорошо: моего места в самом конце ряда, в самом низу, никто не мог оспаривать; в камере не было человека ниже меня по воинскому званию, а если попадались штатские, как, например, газовщик, то все они были значительно старше годами; насчет меня не возникало сомнений, могущих втянуть или замешать меня в эту толкучку: я был неоспоримо последний. Пусть ищут свои места между генералитетом и мною; первый генерал, второй генерал, потом полковник, и я — рядовой мотопехоты — мы давно уже стояли на своих местах, когда остальные наконец распутали клубок.

Надзирателя Бесшейного и его начальника вся эта волынка явно позабавила, и похоже было, что они уже заранее радуются новой заготовленной ими шутке; Бесшейный отдал учителю громкий приказ по-польски, а уч