Остановка в пути — страница 80 из 107

Ладно, то лисы; я мало знаком с их повадкой. Не знаю, способны ли они думать, и предполагаю, что чувство возмущения им неизвестно. Но генерал человек, хоть иногда он и представляется тебе извергом, он все же человек, и после того, как, угодив в капкан, он некоторое время бился там и кричал, он должен снова начать думать. И пусть не рассказывает мне, что только он имеет право сесть верхом на другого.

До такой степени я ему неподвластен. Я вообще больше ему неподвластен.

В самом деле, я мечтал избавиться от фельдфебелей и даже майоров, но о генерале в таком плане не смел и думать. К этому побудил меня только командир корпуса генерал Эйзенштек.

Я должен быть ему благодарен: неверное течение его мысли заставило заработать мою. Он помог мне перебраться через следующий ров, а при той должности, которую возложил на меня лукавый надзиратель Бесшейный, мне это было весьма кстати.

Ортсбауэрнфюрер Кюлиш и еще кое-кто того же толка слышали, как я беседую с генералом и задаю ему вопросы, и рано или поздно они причислят меня к его ближайшему окружению. А для других я останусь наглецом, который сыплет рифмованными двустишиями: коль не хочешь быть наказан, скажешь — шел я по приказу! И парнем в пятнистых штанах, которого считают убийцей. И коварно-проворным обладателем гипсовой руки, проворным и коварным.

Я не нравлюсь себе таким, каким был там, в тюрьме, хотя, будь я иным, скорее всего, и не выжил бы.

Утешает лишь то, что ошибочное представление, будто я волк, заставило кое-кого приоткрыть мне истину.


— Расскажи-ка наконец, газовщик, как это у тебя вышло с присвоением власти.

И газовщик рассказал. Его рейнский акцент я опускаю, он бы слишком отвлекал, а здесь требуется полное внимание.

— Я родился в девяносто пятом, — начал газовщик, — и угодил бы на войну в четырнадцатом, не будь у меня вывиха тазобедренного сустава. Но вывих был — и рентген подтверждал, и моя походка. Теперь уже можно сказать, что хромал я больше для виду. Я фанатиком не был. К тому же я всегда работал. А пришлось мне совсем нелегко — одна война, вторая. В первую войну я работал на газовом заводе. Кто незнаком с этим делом, и представить не может, что такое выпуск шлака. Жара, едкий запах, тяжелые вагонетки. Да еще при вывихе тазобедренного сустава. И с пустым брюхом. Так что, воздавая должное истине, до баб я был тогда не очень охоч. Тем более в начале войны, когда они предпочитали серые мундиры, а позднее — что вам сказать, бывало, но редко. Вот почему я, овцебык этакий, расписался с первой же, которая дала мне по любви. И расписался, и обвенчался, а она была такая ревностная католичка, что у нас с ней чуть ли не каждый раз получался ребенок. Разве из вас кто догадывался, что у меня восемь душ детей? Законных! Восемь душ! Несчастные ребята, небось каждый день спрашивают, куда девался их папа. Воздавая должное истине — шестеро. Старший прыгнул с самолета возле форта Эбен Эмаэль и разбился насмерть. Мы боялись, как бы он не унаследовал мой вывих, но он стал парашютистом-десантником. Позднее я говорил одной бабе: госпожа капитанша, я родил фюреру парашютиста, но, если дети нежелательны, надо мне только намекнуть. В то время я уже снимал показания со счетчиков, и я помню, с чего у нас с ней начался разговор — она расходовала лишние кубометры. Я говорю: природа вас так хорошо упаковала со всех сторон — зачем вам столько наружного тепла? Ежели вы скажете, вам не хватает тепла изнутри — это я могу понять. Могу даже поспособствовать — тут я и ввернул про парашютиста. Говорю, значит: что касается перерасхода газа, то надо бы опломбировать, и сообщить надо бы тоже. Воздавая должное истине — не пригрози я ей, что сообщу, она, может, и дрогнула бы, когда я взял и спросил: «Но, может, вы, госпожа капитанша, уже опломбированы?» Уверяю вас, сорок восемь лет далеко еще не старость, а небольшой изъян в тазобедренном суставе — не препятствие, если ты в войну работаешь газовщиком. Я уж вижу, главный комиссар Рудлоф думает: злоупотребление бедственным положением во время войны, а майор Лунденбройх прикидывает, сколько мне причитается; вообще-то это никого не касается, но скажу вам коротко: у нас тоже был свой главный комиссар, и он очень интересовался делами на внутреннем фронте. Он охотно мне поможет, сказал он, если в тылу мне покажется слишком трудно. У этого вашего коллеги в кабинете висела карта Европы, и он предложил мне на выбор другие фронты вместо внутреннего. С моим тазобедренным суставом считаться не хотел. Что мне оставалось? Может, кто из господ юристов мог бы мне помочь: следует ли вообще считать это присвоением власти, если властью меня в известном смысле наделил комиссар? А по существовавшим законам поляк вообще не имел права заниматься с этой бабой, когда я пришел смотреть счетчик. Поляк не имел права, и баба не имела права, и, воздавая должное истине, к моим просьбам она всегда оставалась глуха. Ага, сказали, и был уже готов уладить дело миром, но поляк прямо взбесился, давай орать, ни за что не хотел успокоиться, да еще драться со мной полез. Тут подоспели соседи, они это видели, могут подтвердить, они и помогли мне с ним справиться, без них мне бы его на газовую трубу не вздернуть. Присвоение власти, конечно, имело место, я признаю, но надо же принять во внимание, что ему бы все равно не выжить, и тут, в тюрьме, я иногда думаю: должны все-таки судьи принять во внимание, что я избавил его от проволочки.

— Но вы ведь не станете утверждать, — спросил майор Лунденбройх, — что вас не привлекали по этому делу?

— Конечно, не стану, — ответил газовщик-трубовщик и захныкал: — Эта баба, корова проклятая, не желала подтвердить, что то была необходимая самооборона и защита от насилия, ну и ее замели тоже, а когда англичане нас всех освободили, мы ведь сидели как политические, она донесла на меня какой-то польской комиссии.

— Деготь, сказала муха, а она-то думала, мед, — подал голос гауптштурмфюрер.

Мне кажется, после этого рассказа газовщик для него перестал существовать, да и для некоторых других тоже.


Но газовщику это не нравилось, он неделями ныл, какая, мол, несправедливость: сперва заставить человека все рассказать, а потом перестать с ним разговаривать, о себе-то небось помалкивают. Он рассказал о самом пакостном событии своей жизни, пусть и другие расскажут.

— «Самое пакостное событие моей жизни» — серия передач радиостанции Кёльн, пожалуй, совсем неплохо, — заявил наш высокопоставленный железнодорожник и преподаватель английского языка. — Я, например, уже не в состоянии слушать про радостные события. Без конца — картофельные оладьи, и портупеи, и простыни, довольно-таки скучно.

— Не воображайте, что у вас получилось очень весело, когда вы рассказывали, как повысили на одиннадцать процентов пропускную способность железнодорожного узла Каров в Мекленбурге, — сказал капитан Шульцки, и, скажи это кто-нибудь другой, раздался бы дружный смех.

Но оказалось, что и другие стоят за изменение порядка, и вечером все пришли к единому мнению: чья очередь теперь рассказывать, пусть сам решает, о чем говорить — о взлете или о падении.

— А можно о том и о другом? — спросил венденверский звонарь, который все принимал всерьез, когда надо и когда не надо, и я, быстро пожонглировав в уме словами, отщелкал:

— Конечно, добрый человек, о том, как славно ты посрал, готов был праздновать успех, но — ах! — штанов-то ты не снял!

Господи, ему еще пришлось объяснять смысл стишка, нашлись охотники, сделавшие это обстоятельно и с удовольствием, а я стал для окружающих чуть более терпим и чуть более опасен, что, наверно, всегда получается с теми, кто так и сыплет рифмами. О каком событии в своей жизни — высшем или низшем — поведал следующий рассказчик, не знаю: незадолго до его выступления перед микрофоном меня вызвали к врачу.

Гипс на мне разрезал врач-арестант, и, если бы я не глядел в оба, он бы разрезал мне не только повязку.

— Может, вы возгордитесь, — сказал этот грубый резака, — когда услышите, что с вашим появлением в здешней тюрьме начался гипсовый век. Каменный век, бронзовый век, железный век, гипсовый век, так? Теперь у вас есть, что взять с собой в могилу, вы сможете спокойно на этом спать. Вечным сном. Именно благодаря вам обратили внимание, что здесь нет гипса, а ведь теперь участились случаи, когда требуются решетки и гипсовые повязки. Похоже, в некоторых кругах не совсем довольны режимом.

По этому поводу я мало что мог сказать, но, не желая себя выдать, заметил:

— До каменного века был еще ледниковый период.

Но он опять принялся за свое.

— Поглядите только, — радостно воскликнул он, — какая торопыга ваша рука! На несколько недель опередила остальное тело — начала уже мумифицироваться. Такая эксцентричная ручонкочка.

— Такого слова нет, — сказал я, хорошо зная, чем можно поддеть языкатых умников вроде него.

Он сразу ощетинился.

— Зайдите к тюремному врачу, — сказал он. — Он хочет вас видеть. Обратите внимание, на что он будет смотреть. Он будет делать вид, что смотрит на вашу руку. Но если вы приглядитесь, то заметите: он смотрит на вашу шею. Ищет место, где потуже затянуть узел. Известно ли вам, что он — научный консультант палача? Каменный век? Нет, век науки.

Он мне отплатил с лихвой, но ему все еще было мало.

— И знаете, — сказал он, — тюремный врач дает консультации бесплатно. У него есть предубеждение, так себе, предубежденьице, слабенькое, как ваша рука. Из-за того только, что его жена и сын однажды пошли гулять, а теперь значатся на доске — Площадь Унии Любельской. Заходите, заходите.

Но тюремный врач не глядел на мою шею — это я точно знаю. Мне кажется, на меня он не смотрел вообще, хотя я имел некоторое отношение к своей руке. Он осмотрел мне руку и плечо, ощупал место перелома, показал, как я должен разрабатывать руку, плечо и пальцы, что-то записал и указал мне на дверь.

Возвращаясь в камеру, я думал: что, если его жену и сына расстреляли по приказу генерала Эйзенштека?