Остановка в пути — страница 91 из 107

Человек? Это Гейсслер-то? Разве он человек? Он и ему подобные — это нелюди. Я думаю, слово «нелюди» — это уловка. Она придумана для того, чтобы отделить нас от Гейсслера и гейсслеров. Если Гейсслер не человек, если он перестал быть человеком, то и не может быть для меня сочеловеком, сотоварищем, спутником, соотечественником — значит, и я не могу быть для него всем этим.

Хочу также похвалить другого моего соотечественника, того, кто был гауптштурмфюрером, эсэсовцем и пропагандистом германских обычаев. Тот вырезал мое имя на дубе Вотана рядом с именем Гейсслера, вырезал теми же рунами, клинописью выбил из меня скромность, побуждавшую отступать перед газовщиками как с Рейна, так и из Треблинки. Я хочу похвалить моего грозного сотоварища, позаботившегося о том, чтобы я не оторвался от своих и осознал себя звеном в цепи ведер, человеком среди сочеловеков, одним из тех человеков, без которых была бы невозможна бесчеловечность.

Спросить не спросили,

А следом пустили,

И вот уж сообщник,

И вот совиновник,

Сокамерник ныне,

Сижу вместе с ними,

И потрясен…

Похвалить я хочу тех, кто помог мне оправиться от потрясения, когда я впервые столкнулся с их враждебностью. Похвалить хочу тех, кто помог мне справиться с удивлением, неужели я — Марк Нибур, и осознать, что я действительно Марк Нибур.

Разумеется, вслух я своего сотоварища Гейсслера не хвалил, когда он так громко распинался в своих деяниях и так нетерпеливо ждал милости господней, я даже на него цыкнул — я был старший по камере, призванный следить, чтобы английский кружок и занятия по экономике производства, а главное ночной покой не знали никаких помех. В конце концов, по меньшей мере одиннадцати из нас предстоял тяжелый день, по меньшей мере десятеро должны были иметь ясную голову, необходимую для того, чтобы заверять польского прокурора в своей невиновности, а одному придется иметь дело с тяжелыми ящиками, надписанными: «Сименс — Лицманштадт», а еще, как он надеялся, с ладной Хельгой, втиснутой между ним и ящиками.

Здесь было бы к месту заявление, заверение, клятва, извинение: да, конечно, тот, кто ведет этот рассказ, знает, что говорит как будто путано и сбивчиво. Самая непозволительная смерть, довольно-таки непозволительный образ жизни, непозволительный тон и неожиданная его перемена, непозволительное сочетание того и другого, неразбериха — да разве так можно!

Можно.

Так оно и есть. Так иногда бывает. Так было.

Я вышел из этого смятенья.

Когда я только начал повествовать о том, через какой отрезок жизни прошел, то уже не помнил и еще не вспомнил всего — всех частей этого отрезка. Ибо если бы вспомнил, то не начинал бы.

Может быть.

Но однажды я бы все-таки начал. Я думаю, жизни нужно то, что я знаю. Ей это нужно от всех, значит, и от меня.

Для чего жизни может понадобиться мой рассказ? Чтобы она с ним сообразовалась? От испуга? Чтобы она исправилась? Вовсе нет. Жизни нужен мой рассказ лишь для того, чтобы она лучше могла меня понять. Меня и некоторых других.

Я прошу у жизни понимания. Рассказываю, что было, и не могу сделать вид, будто мало было смятения и путаницы.

Я не стремлюсь понравиться. Не ищу одобрения. Только понимания. Пусть у каждого честного человека будет такая жизнь, чтобы по утрам его поднимал будильник, а не стук в дверь камеры ногой надзирателя или вопрос, вызовут ли сегодня опять к прокурору. Пусть у всего честного люда день начинается с кофе, а не с бесцветной бурды; пусть день приносит ему масло на хлеб и яичко в придачу. День, в который он входит через двери учреждений, или заводские ворота, или двери амбара. Пожелаем всем славным собратьям таких дней, когда в обед на стол ставится суп, благоухающий кореньями, рыба, не слишком пахнущая рыбьим жиром, мясо, где поменьше костей и сала, а следом — малиновое желе и снова кофе. Таких дней, таких отрезков жизни, которые не пронизаны страхом и ненавистью, грызущим голодом и непроглядно-черным непониманием. Такого положения, которое окажется надежным и прочным и не разлетится вдребезги от одной мысли, что твоя жизнь причастна к чьей-то смерти. И от всего сердца пожелаем непристойных любовных забав тому, кто чувствует себя на это способным, а если для любви ему нужен уют, то пусть он его получит. Пусть все это будет людям дано, даровано, ниспослано, пусть не будет дано, даровано, ниспослано лишь тем, кто лишен понимания. Кто не желает его проявить. Проявить по отношению к другим, как я в первый период моей жизни.


Прежде чем снова отправиться к сименсовским ящикам, я назначил майора Лунденбройха своим заместителем, чтобы в камере оставался кто-то, способный запретить Гейсслеру его причитания. Печных дел мастер ко всему еще стал бунтовать, не слушался начальников, раз они побывали у прокурора наравне с ним, а уж гауптштурмфюрера не слушался вовсе, ибо с того-то все и началось, ревел он, все, что привело потом к печам и грудам пепла.

Можно было предвидеть, что незапятнанных людей с каждым днем будет становиться все меньше, и если я не ошибался в своем суждении, то майор был человек моего склада и у прокурора он ничего не потерял.

Нам с ним еще кое-что надо было найти — это я знал, но мне хотелось думать, что у прокурора мы ничего не потеряли.

Не считая рассказа о самом радостном событии его жизни, о том облегчении, которое он испытал, избавясь от страха, что его невеста могла оказаться неарийкой, не считая случайных и сдержанных заверений в том, что он был не слишком близок с нацистами, он почти не раскрывал перед нами себя и свою жизнь. Он ни с кем не ссорился, иногда давал нам юридические справки, а язвительным становился только, когда считал своим долгом повторить, что нас лишили свободы незаконно: nulla poena sine lege.

Это было единственное, чем он иногда действовал мне на нервы. Не то меня раздражало, что он согласился с моим изгнанием из империи, когда они изготовили против меня буллу об отлучении, не то, что и он со мной не разговаривал — что ему было делать — сообща принятое решение имело в камере силу закона, — злило меня это его вечное: nulla poena sine lege. Как снова и снова пояснял Лунденбройх для не знающих латыни и неюристов, это выражение означает: нельзя наказывать человека за какое-либо деяние, если ко времени его совершения наказание не было предусмотрено законом. Нет наказания без закона, nulla poena sine lege. Меня эта фраза злила, потому что иногда она годилась, а иногда нет, а обсуждать ее я ни с кем не мог. Она годилась: иначе они могли бы предъявить человеку все, что угодно, могли бы сказать — ну, предположим, — кто когда-либо грелся возле директорской дочки на холодной мельнице, должен до скончания века возить в холод тачку с куриным кормом; кто когда-либо черпал русской ложкой польскую воду из сосуда, не предусмотренного законом для этой цели, будет приставлен к траншейному насосу для упражнений на выносливость и закалку. Или они могли сказать: того, кто защищался против стрелявшего кашевара или стрелявшего танка, следует расстрелять в переднем дворе Раковецкой тюрьмы. Или: кто избавил Кюлиша от необходимости стрелять и одним своим существованием обеспечил комиссару Рудлофу возможность спокойно вести допросы, должен быть заперт в одной камере с Рудлофом, Кюлишем и Гейсслером.

Нет, нет, nulla poena sine lege. Это годилось.

Но и не годилось. Потому что весь мир нельзя уложить в один закон. И потому что человек мог бы разгуливать на воле после тягчайшего преступления, если бы законодатели не сочли тягчайшее преступление возможным. Никакой закон не может предусмотреть все. Возьмем хотя бы дело Нибура.

Кто бы мог предположить, что с этим Нибуром, который однажды темным зимним утром покинул материнскую кухню, произойдут такие события? Этот человек, до той поры тихий и послушный, даже слишком тихий и способный лишь изредка вспылить, отягощенный наследственностью со стороны отца и строптивого дядюшки, — ну и семейка! — этот человек переезжает по мосту через канал, попадает в большой мир, и так же часто, как он, в большинстве случаев против воли, меняет одежду, так же часто меняет он и то, что можно назвать его нравом. Да, по многим поступкам его не узнала бы теперь и родная мать и по многим дорогам не пошла бы за ним следом. Уж эта женщина знала, почему не пошла с ним на вокзал.

Нет, не годится. Мы все сошлись на одном: никто не мог предположить, что станется с Марком Нибуром. Так и договоримся, не то в один прекрасный день скажут: мать все знала заранее, она должна была предписать сыну закон, раз она этого не сделала, значит, сына нельзя наказывать. Nulla poena sine lege, однако закон, согласно которому родители предписывают законы детям, существовал всегда, значит, фрау Нибур в ответе за это, она — ответчица.

Нет, это не годится: мою мать оставим в покое. Она не представляла меня таким, каким я стал. Кто бы стал требовать от нее законов, запрещающих мне вынимать челноки из транспортируемых швейных машин? Парнишка даже не знает, где у нас дома стоит швейная машина, а уж что такое челнок, он и понятия не имеет. Он знает, что у тети Риттер есть швейная машина, что она курит только «Юнону» и любит кроссворды. Он даже умеет восстановить кроссворд, чтобы опять пришла охота его разгадывать, умеет иногда составить и сам. А откуда было парнишке знать, что человека за кроссворд могут затоптать насмерть? Чтобы он стал есть собачьи галеты? Да он и от домашнего-то печенья нос воротил — не любит, и все тут. Чтобы он стоял на подножке вагона и говорил речи девушке за стеклом? Господи, это в нем заговорил отец, с тем иногда было не сладить. Но парнишка не такой. Чтобы он оказался вместе с брачными аферистами и — как вы сказали? Со скотоложцами — это еще что такое? Что он куда-то вскарабкался, — да, это на него похоже, и что он себе однажды что-нибудь сломает, тоже можно было предвидеть. Но вот драться гипсовой рукой, это уж ни в какие ворота не лезет, хорошо, что вы мне сказали, дома он за это получит — как это он посмел! Но должна вам сказать: этого никто предвидеть не мог.