Остановка — страница 46 из 54

Но приступы самоистязания возвращались, она все еще спрашивала себя: за что, собственно, любить ее, что в ней достойного? Нет, еще не наступило окончательное выздоровление. И однажды она проснулась с мыслью, что надо немедленно, сию же минуту бежать к Завальнюку. Благодарить, извиняться, что угодно, но не может она исчезнуть, оставшись в его глазах вздорным ничтожеством. Любка вроде бы и понимала глупость этой затеи: сколько больных проходит через его руки, для него человек кончается с выпиской, Тамарка права, но желание видеть Завальнюка было сильнее доводов. В эти дни началось окончательное размежевание ее с прошлым. То, что она не будет больше бегать за Куранцевым, торчать на концертах, дожидаясь, пока он освободится, было решено. Но все же она оставляла про запас вариант: если он сам ее найдет, будет приглашать, настаивать — что тогда? Но, даже представляя себе эту воображаемую удачу, когда он сам бегает за ней, умирает от тоски, удачу, которая раньше привела бы ее на вершину счастья, Любка оставалась равнодушной. Ей было все равно, позвонит — позвонит, нет — нет. Ничего ей не хотелось, только две вещи — объясниться с Завальнюком и разобраться в жизни отца, что там у него с актрисой. Любка рвалась скорее проделать все это, чтобы ринуться к учебникам и знаниям, отсечь происшедшее навсегда. Теперь она приписывала Завальнюку чудодейственные качества проницательности, интуиции. Ей казалось уже, что он видит человека насквозь, и она начисто забывала о своей прежней враждебности к нему, отвергая мысль, что он ее не поймет или вовсе не захочет слушать. Она воображала умные, светящиеся добротой глаза, губы, растянутые в улыбку, ведь он не сразу догадается, с чем она пришла, как она переменилась. Ей хотелось теперь одного — рассказать, как она убивается из-за неприятностей, причиненных отделению и ему.

Однажды она посмотрела на себя, увидела, что щеки чуть порозовели, с век сошла отечность, вокруг глаз исчезла синева, и решила разыскать Завальнюка. Пусть губы все еще были бесцветны, волосы плохо расчесывались; свалянные, безжизненные, они еще только приобретали прежний коричневый, чуть отсвечивающий рыжиной отлив на кудряшках, но уже можно было показаться доктору на глаза. Придирчиво разглядывая себя в зеркальце, Любка подумала: хоть фотографируйся — вот какая я после операции!

Она отгладила голубой с бархатной оторочкой костюм, приладив корсаж юбки на английскую булавку (очень уж отощала), оставалось купить махровых гвоздик (сколько бы ни стоили) и подъехать к нему. Она уже знала домашний адрес, дни, когда он не дежурит. Она наберет номер, проверит, пришел ли… Ее подмывало нестись вприпрыжку, сбивая листья с деревьев, доставая рукой до капель вчерашнего дождя. Она попробовала пробежаться, подпрыгнуть — и не задохнулась. Это было невероятно, она не могла еще привыкнуть к новому состоянию, к нормальности. Значит, он ее вылечил! Теперь она благодарила судьбу, что ее оперировал Завальнюк. Прижимая букет в красивой целлофановой упаковке, она шла по бульварному кольцу к Петровским воротам, где в угловом доме старой кладки жил Юрий Михайлович Завальнюк, и ощущала необыкновенную легкость походки, движений, как было ей хорошо, как счастливо! Ага! Вот ее даже пытаются нагнать эти двое, в майках общества «Спартак», быстрей, быстрей; слава богу, отстали. Она чуть замедляет шаг, и внезапно ею овладевает смятенье — получится ли все, как она придумала?

Поразительно, как в жизни ничего не совпадает с тем, что мерещится.

Ей открыл незнакомый мужчина, продолжавший чему-то улыбаться.

— Ого! — заржал он. — Гость прет косяком. Заходите, барышня.

Она вошла, внутренне содрогаясь, слыша разноголосье веселых, задирающих друг друга людей, продолжался спор, все они были заняты чем-то, к чему ее вторжение не имело ни малейшего отношения.

Завальнюк сидел где-то сбоку от стола, заставленного остатками еды и питья, вылезать оттуда не было никакой возможности, он смеялся, как и остальные, чьей-то остроте; увидев Любку, жестом ткнул на свободный кусочек дивана у самовара; она присела на этот кусочек, оглушенная скопищем людей, излучавших энергию. О ней тотчас забыли. Она пыталась уловить смысл разговора, который вызывал бурные всплески у окружающих. Кое-кого за столом она знала по больнице, но лица размывались, плыли, как будто она глядела на них из самолета, идущего на посадку в тумане. В какой-то момент голова прояснилась, отчетливо проступили предметы, люди, она даже рискнула съесть кусок чего-то. Смеха уже не было в помине. Рядом с хозяином оказалась худенькая бледная женщина с узкими горящими глазами, в которой Любка узнала физиотерапевтичку Розу Гавриловну. Лицо ее, настороженно-задумчивое, выражало беспокойство, взгляд переходил с лица Завальнюка на лицо человека по фамилии Олев, который с ним спорил. Громкоголосый, маленького роста, с непомерно большой головой, тот чем-то напоминал гиганта головастика.

— Бытие наше состоит из препятствий, которые мы себе создаем, чтобы их преодолевать, — смеется в ответ на тираду головастика Завальнюк.

Во все глаза Любка таращилась на чужого веселого человека, которому грозило увольнение, которого собирались из-за нее отлучить от любимого дела. Значит, этого и в помине нет.

— Нет, что ни говори, ты счастливчик и папа с мамой тоже много значат, — настаивает на чем-то своем Олев. — Мне надо было до ординатора пять лестниц снизу переть, а ему, — он ткнул мизинцем в Завальнюка, — только не упасть с верхней площадки, дотянуться до значимости предков.

— А кто у меня папа? — поинтересовался Завальнюк, продолжая улыбаться.

— Хороший папа, — подал голос хмурый великан с конца стола.

— Выдающийся. Давай-ка лучше ящик включим, ЦСКА с «Динамо» второй тайм начали. — Олев встает из-за стола, его не выпускают.

— Ну, а все же — кто? — настаивает Завальнюк.

— Отстань, я пошутил, — отрубил Олев. Ему уже расхотелось топтаться вокруг этой глупости. — Мало ли кто у кого отец, ты-то при чем? Отец, может быть, и вправду генерал, а сын с матроса начинает.

— Значит, генерал, — вздохнул Завальнюк. — Эх, как хорошо-то… — Он счастливо зажмурился.

Наступает молчание. Завальнюк хватает со стола блюдо, уносит на кухню.

— И не стыдно? — вдруг подняла на Олева глаза Роза. Теперь ее голос срывается. — Юрка-то именно и карабкался по каждой ступеньке! С чего он, по-твоему, начинал, Олев?

Любка сидит, чужая этим разговорам, поникшая. Это все к ней не относится.

— Ничего мы не знаем, Розочка, мы темные, — равнодушно прогудел головастик.

— Да будет вам известно, он начинал с деревни на семьсот дворов, — мягко, точно с ребенком, заговорила она. — Там пять лет даже врача не было, старушка практиковала, смертных случаев — навалом. А у Юрки была идея: все уметь самому, все на практике, с азов. Вот он туда и попросился. — Миловидная, кроткая физиотерапевтичка все более волновалась. — Эта старушенция пуповину ножом перерезала. За банку сметаны. Юрка потом спас не одну роженицу с заражением. Оказалось, старая вообще не любила возиться, детские места удаляла как попало, вот у нее молодые бабы дохли как мухи, а чем больше таких случаев было, тем сильнее бабусю ублажали остальные. Чтоб постаралась — все, мол, от ее настроения зависит. — Роза чуть помолчала. — Работы у Юрки оказалось невпроворот: летом — травмы в поле, по пьянке, в драках, зимой — обморожения, простуды, кто в сугробе, выпивши, заснул, кто ледяное из погреба хлебнул.

— Ого, — бросил хмуро тот, что с другого конца стола, — значит, Юрка и роды сам принимал! Никогда бы не поверил!

— Одиннадцать, — отрезала Роза.

— Двенадцать, — оборвал в дверях Завальнюк.

«Не любит, когда про него говорят», — отметила Любка.

— Ну, хорошо! — вскочил головастик, комично завертев над головой кулачком. — Мы получили мощную информацию от Розы. Но все же после романтического акушерско-фельдшерского начала кто тебя вытащил из этой деревни? Честно? Я без подковырок. Как-то ты ведь выбрался из этих семисот дворов? Была ведь какая-то рука?

— Рука всевышнего, — вставили с конца стола.

Любку разговор перестал интересовать, она думала только о Розе. Эта завфизиотерапией, безусловно, его избранница, иначе зачем бы она хозяйничала здесь. Все у него благополучно. Так Любка заключила, и ей показалось, что именно этот вечер уже навсегда отделит ее от Завальнюка, как ребенка от матери, когда перерезали пуповину. Чем же ей жить? Она ведь только хотела поговорить о побеге, ради этого шла сюда, а теперь — все. Она ему не нужна, он о ней и не вспоминал. Что-то в Любке не хотело с этим соглашаться, что-то протестовало, кричало: он меня спас, спас, пусть я для него все равно что мебель, мне-то он не посторонний! И снова трезвый голос возражал: у него таких, которых он спас, вагончик с маленькой тележкой, он этим занимается каждый день, это его работа. Любку трясло, нервы накалились до предела. «Учитесь властвовать собою», — вспомнилось онегинское.

Теперь на месте Завальнюка сидел хмурый гость с внушительной шевелюрой, а рядом с Розой Гавриловной — блондин с конца стола.

— Пусть, пусть они не слушают! — сказал блондин Розе. — Вы нам расскажите. — Он кивнул на гривастого.

— Из деревенских фельдшеров забрали в армию. — Роза подняла спокойные, влажно блестевшие глаза. Дым от сигарет застревал в волосах, клочьями распадаясь, плывя вокруг головы, точно в замедленной съемке кисея окутывала голову. Роза стряхивала крошки с края скатерти, и Любка разглядела, что она постарше присутствующих лет на восемь, ей сорок с лишним, но была молодость движений, выражения лица. — А потом уж Романов его приметил…

Любка молча встает, идет искать Завальнюка, но его нет ни в коридоре, ни на кухне. На нее никто не обращает внимания, для всех она чужая.

А Завальнюк стоит на площадке черного хода, курит. Здесь темно, сыро. Он спускается вниз.

На улице, свернув на пустой бульвар, он бежит, пытаясь сбросить усталость, обиду, затем, найдя скамейку присаживается. Но все равно его настигает апатия. Новое, незнакомое чувство. Усталость, обида? Несмотря на поздний вечер, полусветло, странное затишье сковывает деревья, траву. Только что дул порывистый ветер, Завальнюку хочется во что бы то ни стало справиться с безразличием, что-то сломалось в последние дни. «Ничего трагичного не произошло», — говорит он себе. Отделенный сейчас от гостей, завороженный бегущей радугой листьев, неба, он повторяет: все проходит в этой жизни. Ведь нашли же анонима, настрочившего письмо о его отношениях с Розой; с Митиной тоже, в сущности, утряслось. В таких ли передрягах он бывал? Может, это от обиды на сотрудников, когда все его бессонные ночи возле больных, мытарства по добыванию редких лекарств, необходимой аппаратуры, документации, обосновывающей право в их отделении на новые операции, не были приняты во внимание? Все затмила бумажка, сочиненная подлецом. Значит, такое возможно? Возможно, что тебя перечеркнут, воспримут все плохое о тебе, как правду, не вспомнив о прошлом? Завальнюк ежится, чувствуя возникший вокруг резкий ток воздуха: откуда-то налетел ураган, еще через мгновение сильнейший порыв ветра сминает тишину, вокруг сразу все начинает шелестеть, кружиться; он встает, запрокинув голову, глядя на этот шквал бьющихся на ветру листьев, которые тщетно пытаются удержаться. Уже оголились верхние ветви лип, мощные порывы гнули и терзали макушки стволов, но некоторые листья держались, они словно радовались мощному бегу жизни, бьющей по ним энергии; они бились о ствол, друг о друга, распрямляясь и съеживаясь и снова возвращаясь в прежнее положение. Внезапно, как стоп-кадр, все остановилось и кончилось. Будто ничего и не было. Тишина! Только вдали, метрах в ста от Завальнюка, словно переместившийся ливень, прошелестел хвост урагана.