Мы сняли комнату у семейства Кореану. Синьора Кореану мы знали давно, жили у него еще в первый приезд в Рим. Нико Кореану сдавал комнату за сущие копейки, потому что родом был из Румынии, сам когда-то эмигрировал и сочувствовал таким, как мы.
Квартира выходила прямо на главную площадь Остии неподалеку от вокзала, а от нее было рукой подать до пляжа. Поздно вечером и ранним утром, когда звуки не заглушал шум машин, до нашей комнаты доносился рокот прибоя.
Мы отворили калитку, пересекли маленький внутренний дворик, нагнув головы, прошли под сушащимся на веревке бельем и поднялись по лестнице на третий этаж. Еще не успели дойти до двери, как нам навстречу, улыбаясь, с распростертыми объятьями, уже вышел наш хозяин, стройный, атлетически сложенный, в майке и шортах.
— Я вас по шагам узнал, — пояснил он. Нико Кореану происходил из состоятельной буржуазной семьи, и потому, кроме родного румынского и итальянского, бегло говорил на французском, английском и русском. — У каждого человека свои, неповторимые шаги — как черты лица, как отпечатки пальцев.
Это утверждение настолько меня удивило, что я зазевался и споткнулся, а потом стал осторожно переставлять ноги и медленно-медленно добрался до входной двери.
— Уже слышали? — спросил Кореану.
— Что слышали?
— Израильский спецназ в Энтеббе самолет освободил, ну, тот, что террористы похитили!
В голосе Кореану слышалось ликование. Он пожал отцу руку и хлопнул его по плечу, как будто отец лично освобождал заложников. Потом он во всех подробностях описал события в аэропорту Энтеббе — все, что знал из выпусков новостей.
— Ура! — завопил я и несколько раз подпрыгнул от восторга. — Наши победили! Анахну хозаким! Мы непобедимы!
— Ну вот, распрыгался. Иди-ка лучше в дом.
Мама взглянула на меня не без иронии.
— Да что там, пусть прыгает, на здоровье, — вступился за меня Кореану. — Он же не мешает никому.
Тут появилась Кармен, жена Кореану, полная итальянка с усиками над верхней губой, и быстро-быстро, как пулемет, зачастила что-то на своем мелодичном языке, который мне так нравился. Кармен говорила только по-итальянски или, как утверждал ее муж, «на римском диалекте».
— Моя жена говорит, она страшно рада, что я никогда не летаю, все только на поезде да на своей машине, — перевел Кореану.
— А мы ведь на этом самолете чуть в Париж не полетели, — гордо провозгласил я, как будто это я только что живым и невредимым пережил угон.
Кореану снова перевел. Кармен с театральным жестом всплеснула руками и испуганно вскрикнула. Потом обняла меня и простонала:
— Поверо бамбино![25]
Даже родители ненадолго забыли о Зайцевой и обо всем, что нам сегодня пришлось выдержать. Они взволнованно забросали Кореану вопросами, тот даже отвечать не успевал:
— А во время штурма никто не погиб?
— А как заложники себя чувствуют?
— А Иди Амин[26] что?
— Так или иначе, акцию по освобождению спецназ провел мастерски, — заключил Кореану.
— Да, — растроганно добавил отец, кажется, даже дрогнувшим голосом, — когда я такое слышу, гордиться начинаю, что я гражданин Израиля.
В тот вечер я долго стоял на балконе и смотрел вниз, на главную площадь Остии, которую все русские эмигранты называли просто «пьяцца». В центре ее помещался бетонный бассейн с фонтанчиком, обсаженный пальмами и кипарисами, так что получалось что-то вроде сквера. Вокруг площади с грохотом гоняли подростки на мопедах и мотоциклах. До меня доносились крики, смех, свист. В теплом ветерке чувствовался запах моря. Все это так напоминало Израиль, что несколько мгновений я не мог отделаться от ощущения, будто я и не уезжал из страны, которая могла бы стать моей второй родиной. Я уже видел себя бойцом спецназа, бросающимся на помощь заложникам, видел глаза спасенных женщин, устремленные на меня с восторгом и благоговением…
В этот момент я расслышал: «А может, правда в Аргентину махнуть?», обернулся и увидел отца, который как раз выходил на балкон, перелистывая зайцевские брошюры, и стал вслух рассуждать о говядине, пампе и евреях в Буэнос-Айресе. Тут я волей-неволей вспомнил, что я уже не в Израиле, а значит, я — йоред,[27] отступник, презренный предатель дела Израиля, отрекшийся от родины.
В памяти встал день, когда учительница в Израиле объясняла нам, что такое «йоред». Было это всего три недели назад.
— Йоред — тот, кто бросает свою страну, Израиль. Теперь и ты будешь йоредом. И почему только твои родители так поступают? Ты ведь мог стать достойным израильтянином. Возможно, даже сумел бы что-то сделать для нашей страны. Разве ты не знаешь, что трусливо бежать, когда другие строят, укрепляют и защищают еврейское государство, — это позор? Твоя жизнь принадлежит не только тебе.
Учительница была совсем молоденькая. В голосе ее звучала убежденность, не допускавшая никаких возражений. Я сидел, уставившись в пол, и чувствовал, как щеки и уши у меня начинают гореть. Больше всего мне хотелось укусить учительницу за тоненькую руку, на которой поблескивало серебряное колечко. Но, взвесив все «за» и «против», я не стал ее кусать, а выпалил все, что изо дня в день повторял отец.
— Твои родители не иначе как полагают, что судьба им что-то должна, — сухо произнесла учительница, выслушав мои объяснения. — Израиль не виноват в том, что в Советском Союзе вы страдали от антисемитизма и бедности. И потом, не одни вы страдали, некоторым даже хуже пришлось. Мои родители в первые годы существования нашего государства еще в палатках жили, и ничего, сохранили бодрость и веру в завтрашний день.
Жить в палатке мне не очень хотелось, тем более что водопровода и туалета в палатках чаще всего не бывает.
От этих воспоминаний меня отвлек мамин голос:
— Твой отец — идиот, — услышал я. — И вот смотрю я на тебя и думаю иногда, что и ты не лучше. Ты иногда такую чушь несешь или вытворяешь такое, что я со стыда готова сгореть, вроде как сегодня, в Толстовском фонде… И вот смотрю я на тебя и спрашиваю: «А что если тебя в роддоме подменили?» Но ты хоть в этом не виноват, и вдруг еще вырастешь и поумнеешь. А вот отец твой уже взрослый, и подменить его не могли. Теперь еще в Аргентину рвется, а там черт знает что творится, у власти хунта, нищета сплошная!
— Ну, не такая уж она и нищая, — возразил отец. — А правая диктатура все равно лучше коммунистического режима. Хунты приходят и уходят. Вот Союз уже полвека существует, и явно еще целый век протянет, никак не меньше. А в Аргентине, глядишь, через годик-другой хунту сменит демократия.
— Ты даже не знаешь, принимают ли аргентинцы вообще иммигрантов. Кстати, чур, я к ним в консульство не пойду. Делай все сам. А язык к тому же какой противный… Слышала как-то испанца — трещит, как пишущая машинка, да еще вместо «ш» «с» вставляет…
— Испанский — язык Сервантеса.
— А мне Сервантес до лампочки.
Я не стал дальше слушать, вернулся в комнату, закрыл дверь на балкон и открыл свой «книжный чемоданчик». Он стоял у моей постели — маленький, темно-синий, со стальными защитными пластинками на уголках.
То, что этому чемоданчику вообще позволили сопровождать меня в Италию, можно было считать почти чудом.
— Мы только самое необходимое берем, — возмущалась мама, — а ты со своими книгами расстаться не можешь, хотя уже до дыр их зачитал и наизусть знаешь.
В книгах, которые присылала мне в Вену, а потом в Израиль бабушка, рассказывалось о светлом мире юных пионеров, о морских приключениях, о путешествиях на санях по сибирской тайге, о подвигах революционеров. Само собой, я тогда уже прекрасно знал, что это все выдумки, а то и вранье. Однако от блаженства, которым меня переполняло их чтение, я никак не хотел отказаться. Маленький партизан, в одиночку берущий в плен целую немецкую дивизию, был моим кумиром несмотря ни на что.
— Ну, ладно, — сдалась мама. — Уложи в маленький чемоданчик, но отбери только самые любимые. До Рима, так и быть, можешь их довезти.
Я открыл книгу о маленьком партизане. «Саша притаился в кустах, — читал я. — В нескольких метрах от него, на лесной тропинке в лучах рассвета поблескивали каски фашистов. "Ну, подождите, убийцы, сейчас я вам покажу", — прошептал Саша, ловко срывая кольцо последней гранаты…»
Дальше я читать не смог. Буквы расплылись у меня перед глазами. Я невольно снова вспомнил последние недели в Израиле и, самое главное, своих одноклассников.
Вот, разумеется, Дима… Я мог говорить с ним по-русски, а не мучаться, подыскивая слова на иврите… Вот толстяк Даниил… Его все дразнили «жирная задница», а он парировал насмешки чувствительными ударами в солнечное сплетение и таким образом снискал некоторое уважение. Вот Ариэль, лучший ученик в классе… Он когда-то подговорил меня закидать камнями старого араба, и мне, как вспомню, до сих пор стыдно… Вот Тимна… Она изящным жестом разглаживала юбку каждый раз, когда садилась за парту… Вот Иуда, замкнутый тихоня… Он однажды смертельно обиделся и чуть не заплакал, когда ему сказали, что у него расстегнута ширинка…
Отношения с одноклассниками у меня с самого начала сложились напряженные. Прежде всего мне бросилось в глаза их непонятное отвращение к христианству и к христианским символам. Первым камнем преткновения стал мой медальон на цепочке. Странно, что никто за эту цепочку не дернул, с шеи у меня медальон не сорвал и не показал его с торжеством всему классу, подняв повыше, так, чтобы я за ним подпрыгивал и не мог дотянуться. А ведь это был всего-навсего безобидный кулончик — знак Зодиака, который мама подарила мне на день рождения, почему-то решив, что он мне понравится. Посеребренная сталь, дешевая штамповка. Я им совсем не дорожил.
Почему я упрямо отказывался показать эту безделушку своим злорадным одноклассникам, я и сам не до конца понимаю. В любом случае, вскоре пронесся слух, будто я ношу на шее крест, как самый что ни на есть отъявленный гой. Все только и говорили: «Ну да, конечно, он же гой, не еврей, мы всегда знали». А чего еще от меня ждать, я же не такой, как все, я даже не обрезан!