Отец напомнил мне о своих тщетных попытках получить визу или разрешение на въезд в Нидерланды, Норвегию, Бельгию, Великобританию, Австралию и многие другие страны. Он-то думал, что все американские граждане когда-то были иммигрантами. Но тем быстрее иммигрант становился гражданином. Не тут-то было. Не его вина в том, что нас выслали из Америки. Причина — в злосчастном стечении обстоятельств, в тупости и косности бюрократов, в политике, направленной на ограничение иммиграции…
Я молчал и ждал, когда же лекция кончится. Все эти доводы я уже знал наизусть по бесчисленным подобным нотациям в прошлом. Отец увлеченно развивал свои идеи, глядя в пол, быстро, громко, взволнованно, как будто защищал свои взгляды перед лицом воображаемого оппонента, и то и дело отирал полотняным платком пот со лба.
Он что, считает, что мы должны разделять его мнения, удивлялась мама.
— Вот он вечно так, сначала головой о стенку бьется, — язвит мама, — и не раз, не два, не три, и только потом нехотя признает, что набил шишки, и согласится, что стенка как стояла, так и стоит. А поискать дверь и не думает.
— Может, мама твоя и права. Вот вырастешь и добьешься большего, будешь не чета мне, — говорит отец. — Я убежден, что ты не останешься в Австрии. Нам с мамой уезжать уже не по силам, мы уже старые. Куда нам теперь странствовать… Тебе тоже здесь будет нелегко, ведь придется жить бок о бок с детьми и внуками нацистов, а многие из них разделяют убеждения своих отцов и дедов. Вот сам увидишь.
— Знаешь, — откликаюсь я, — «русским идиотом» меня в школе частенько обзывали, а вот «жидом пархатым» всего раз.
— Пожалуй, лучше бы тебе потом поменять имя. Твое уж очень славянское. Назвался бы Манфредом или Роландом, глядишь, скорее бы выбился в австрийцы, — посоветовала мама.
В ту пору нам на помощь наперебой бросились друзья, Рита предложила маме тысячу шиллингов. Мама, естественно, отказалась, объявив, что не хочет пользоваться чужой щедростью. Чтобы внести квартплату за первый месяц и залог, маме пришлось сдать в ломбард свои немногочисленные бусы и кольца, купленные еще в России. Открыв дома сумочку, она обнаружила в ней Ритину тысячу шиллингов.
Другая подруга, приходя в гости, неизменно приносила полные сумки продуктов: хлеба, масла, колбасы, сыра, молока, консервов. Сколько бы мама ни протестовала, все было без толку. Прежде чем мама успевала вернуть это великолепие, мы с отцом уже накидывались на еду.
Вначале мы несколько ночей спали в новой квартире втроем на диванчике, который оставили бывшие жильцы. Но вскоре уже обставили квартиру подержанной мебелью друзей: как ни странно, все они, точно сговорившись, решили купить новую мебель и таким образом «избавились» от ненужных вещей.
Друзья нас одевали, друзья снабдили нас всем, что требуется в домашнем хозяйстве: посудой, столовыми приборами, кастрюлями, сковородками, стиральным порошком, полотенцами, постельным бельем…
— Вот до чего дошло, — с горечью вздохнула мама, покачала головой и укоризненно посмотрела на отца. — Живем подаянием. Я родителям в Союз ни за что об этом писать не буду. А то они со стыда сгорят.
Отец, который обычно не лез за словом в карман, на сей раз промолчал.
Через несколько недель мама нашла работу в крупной фирме. Потом она по очереди обходила всех друзей и знакомых, пытаясь вернуть им подарки, но, само собой, никто ничего не хотел брать назад.
Отец устроился на склад подсобным рабочим. Его коллег чрезвычайно забавляло, что они теперь работают вместе с человеком, который окончил университет.
— Эй, господин доктор! — дразнили его. — Давай, тащи скорей ящики. Давай быстрей, это тебе не теоремы доказывать!
В конце концов, его это разозлило. «Ну что ж, я вам покажу!» — решил он. Он ведь тоже когда-то в Союзе, еще в студенческие годы, на каникулах подрабатывал на фабрике и справлялся вроде не хуже других. Решив «показать» этим наглецам, отец стал разгружать ящики так быстро, что другие за ним не поспевали. Со склада в грузовики. Из грузовиков на склад. Из одного конца склада в другой. Оттуда опять на улицу. Вверх по полкам. Вниз по полкам. «Что это вдруг стряслось с нашим господином доктором? Он что, мировой рекорд по переноске ящиков собрался поставить?» — удивленно спрашивали коллеги.
На следующий день отцу стало так плохо, что пришлось остаться дома. Подскочило давление, замучила одышка, покалывало сердце. Вскоре он был вынужден уволиться. И другой работы после этого не нашел.
Октябрьским утром, спустя неделю после нашего возвращения в Австрию, мы с мамой шли по Аугартену в мою старую школу. Директор принял нас у себя в кабинете, внимательно изучил мой табель за четвертый класс, который я закончил полтора года назад в Австрии, и оценки из американской средней школы.
— Юношу надо бы определить в пятый класс, — решил он. — Мы не признаем американские табели.
— Как? Он что, должен потерять целый год? — воскликнула мама. — Об этом и речи быть не может.
Директор удивленно вскинул глаза. На его упитанном румяном лице отчетливо читалось неудовольствие.
— Он не один такой, — продолжал он. — Кроме второгодников, в пятом классе учатся многие его ровесники, просто потому, что позже пошли в школу. Год — не такая уж страшная потеря.
— Я хочу, чтобы он пошел в шестой класс, — не сдавалась мама.
— Как скажете, — согласился директор, пожав плечами. — Но тогда ему в течение года придется сдать экзамены за пятый класс по всем предметам, а по основным даже два — письменный и устный.
Сердце у меня ушло в пятки. Я боязливо покосился на маму. Но она явно не собиралась отступаться от своей идеи. Я под столом схватил ее за руку. «Пощади, — хотел сказать я, — пожалуйста, не надо, не взваливай на меня это!»
— А если не сдаст, потеряет два года, — пригрозил директор.
— Мой сын, — заверила мама, — ни одного года не потеряет.
Потом она обратилась ко мне по-русски:
— Решать тебе, само собой. Если хочешь пойти в пятый класс, я не стану возражать. Но я убеждена, что тебе это испытание по силам. Если бы ты пошел в шестой класс, я бы тобой гордилась. До сих пор у нас в семье второгодников не было. Мы все закончили школу вовремя: и я, и отец, и тети твои, и дяди, и бабушка с дедушкой.
Мне оставалось только капитулировать.
Отныне распорядок дня у меня был такой: я просыпался в шесть или в половине седьмого, с часик зубрил что-нибудь, лежа в постели, завтракал и шел в школу. На переменках опять зубрил. После обеда позволял себе полчасика отдохнуть — либо почитать, либо пройтись по Аугартену. Потом делал уроки, потом готовился к переэкзаменовке. Ужинал в семь или в половине восьмого. Потом опять зубрил до десяти, потом полчасика читал и ложился спать. По воскресеньям вставал попозже, но чаще всего целый день зубрил.
Чтобы меня не соблазнять, родители решили пока не покупать телевизор. Ну, чтобы меня не отвлекать. Мне разрешалось только слушать радио. Ламповый приемник, монстр пятьдесят девятого года выпуска, который подарила одна мамина знакомая. Я часами пытался разгадать тайну мнимых чисел или вникал в законы механики, а тем временем из динамика у меня над ухом, под аккомпанемент легкого потрескиванья, доносилось: «Lost in Cambodia-a-a, ohohohohohohoohoho» или «In the jungle, the mighty jungle, the lion sleeps tonight…»
Я зубрил как одержимый. Я с головой ушел в зубрежку и перестал ощущать усталость и голод, температуру и недомогания. Меня совершенно не заботило, что теперь часто болит спина и что пришлось заказать очки посильнее. Я даже не замечал, как день сменяется ночью. Наши окна выходили в узенький, метров пять шириной, внутренний дворик, так что перед глазами у меня маячила задняя стена соседнего дома. Высунувшись из окна и мучительно вглядываясь в клочок неба наверху, там, где почти соприкасались крыши, я мог около полудня различить солнце. Садясь за письменный стол, я каждый раз включал настольную лампу и таким образом прочно отгораживался от внешнего мира.
Учителя восхищались моим мужеством и усердием и особо мне жизнь на переэкзаменовках усложнять не стали. Одноклассники следили за моими подвигами со смешанными чувствами — то изумлялись и восхищались: «Вот это да, ну, ты даешь!», то открыто выражали «зубриле» свое презрение. Только в английском я с самого начала был безоговорочно признан «спецом». Перед уроками английского ко мне наперебой подлизывались, ведь я с готовностью проверял домашние задания.
А вообще у меня особо и времени не было связываться с одноклассниками. Только два раза с ними ссорился. Высокий толстяк, подстриженный ежиком, который мечтал стать офицером, однажды сказал, что нападение Гитлера на Россию было превентивной мерой, а Красная армия совершила больше военных преступлений, чем Вермахт. Я с ним целую перемену проспорил, пока он наконец не махнул рукой:
— Чего с тобой спорить, русский, ты упрямый как осел. С тобой разговаривать невозможно. Зубри-ка ты лучше, готовься к своим экзаменам.
Потом он подумал и через минуту добавил:
— А кроме того, ты же еврей. Ты о таких вещах объективно судить не можешь.
И на всякий случай, чтобы избежать недоразумений, поспешил заверить:
— Я это понимаю, конечно, после всего, что фашисты с евреями сделали. Но это эсэсовцы, простой немецкий солдат ни в каких преступлениях не повинен.
В другой раз спор разгорелся по поводу того, правда ли, что русские солдаты во время войны в Вене пили из унитазов. Я пытался возражать, но мне велели заткнуться:
— Слушай, что ты все вечно на свой счет принимаешь, — дразнили они меня. — Кстати, а латынь тебе зубрить не пора? Мы же тебя отвлекаем.
За этим последовал взрыв хохота. Я и правда принялся учить латинские слова, но мне ужасно хотелось отложить учебник, подойти к ним и сказать, что я не такой, как они думают, что вся эта зубрежка — недоразумение, несчастливое стечение обстоятельств, что все это из-за маминого честолюбия, что она бы с ума сошла, если бы я на второй год остался, что это она мне то и дело внушает, мол, я иностранец и еврей, и потому должен быть умнее всех, прилежнее всех, лучше всех.