Остановки в пути — страница 6 из 50

По-моему, Виктор как-то изменился, серьезнее стал и сдержаннее, но сразу согласился пойти со мной осмотреть дом — так сказать, провести рекогносцировку. Я показал ему самое интересное — например, двери квартир на верхних этажах, заколоченные досками по приказу строительного надзора или по каким-то другим непонятным причинам. Крыша в нескольких местах протекала, и на чердаке приходилось двигаться очень осторожно. Зато там было полным-полно всякого интересного хлама — мы нашли ржавую швейную машинку, старые игрушки, какую-то одежду и целую кучу черепицы. На каждом этаже ветвились бесконечные коридоры, окна которых, почти всегда открытые, выходили во внутренний двор, где пахло отбросами и валялась всякая отсыревшая рухлядь. Как ни странно, в эти коридоры выходили все кухонные окна, так что и в кухнях пахло отбросами и отсыревшей рухлядью. Но, может, в Вене так и положено и никого не смущает, втолковывал я другу. Уборные и раковины тоже находились в коридорах, поэтому можно было предположить, что в этой стране жизнь в них по большей части и проходит. Мы нашли себе еще одно увлекательное занятие — разглядывали бурые пятна сырости на стенах, в которых можно было различить контуры всевозможных верблюдов, крокодилов, слонов и даже совершенно явственно угадывался профиль мадам Фридман. Там, где по стенам разбегались трещины и где осыпалась штукатурка, виднелись ряды красивых красных кирпичей, а если постараться, можно было даже просунуть указательный палец в дыры между ними. Мы с опаской смотрели на электропроводку, которая проходила прямо по стенам и часто делила пятна плесени пополам. Виктор объяснил мне, что влажные провода трогать нельзя, но добавил, что бояться нам нечего. Пауки вселяли в нас ужас, зато мы с восторгом устроили в коридоре охоту на настоящую серую мышь. Лестничные перила покачивались и печально поскрипывали, как будто стонали. Стоило раскачать перила наверху, как стон разносился по всем остальным этажам, пока наконец не затихал где-то у входа. Это было здорово.

Жаль только, со второго этажа суетливо приковыляла какая-то старуха и принялась ругать нас по-своему. Само собой, мы ни слова не поняли. Мне запомнились только два выражения: «Заубуам, депперте» и «чушн».[1] Старуха их несколько раз повторила. Надо запомнить. Это ведь наверняка ругательства. У входа в подвал на стене красовались большие буквы LSK,[2] жирно намалеванные белой краской (я уже немного умел читать). Белая стрелка указывала в направлении подвала. Ну, и что же это значит? На память о первой рекогносцировке Виктор унес с собой плитку, которую вытащил из стены какого-то коридора. Она была тяжелая, из какого-то прочного материала, и наверняка старше государства Израиль. Вот только мама велела ему немедленно вернуть добычу на место и положить туда, где взял. Жаль.

Однако в одном я был твердо уверен: обитатели нашего дома — удивительные, веселые люди. А сам дом по крайней мере ровесник мадам Фридман, а значит, ужасно старый. А сама мадам Фридман жила на четвертом этаже.

— Смотрите-ка, старушенция-то опять ползет по лестнице, — раздался чей-то противный фальцет, который тут же заглушила звонкая оплеуха. Пощечину получил одиннадцатилетний Леонид — Лёня — Зельцман, которого я с самого начала невзлюбил.

— Ах, ничего страшного, Галина Моисеевна, — чуть слышно прошептал Исидор, муж мадам Фридман.

Ему сделали операцию, после которой он почти не говорит. Господин Фридман попытался успокоить Ленину маму:

— Да пусть, подурачится мальчишка и перестанет. Что ж тут оскорбительного? Нам уже обижаться не на что.

Господин Фридман полдня, не двигаясь, просиживал в коридоре на табурете, сквозь открытую дверь уставившись в кухню. Его взгляд безостановочно скользил вверх-вниз по обоям, как будто пересчитывая цветы, образовывавшие узоры.

— Ма, ты чего, не слышишь, что этот старикан говорит? — нагло протянул тот же фальцет.

— Ну, все, хватит! — завопил господин Зельцман, схватил сына за ухо и потащил его в квартиру.

— Простите, Исидор Исаакович, — пробормотала госпожа Зельцман и кинулась вслед за мужем.

— Вот гад какой, — сказал я Виктору, — а еще он меня бьет.

Виктор посмотрел на меня, и глаза у него как-то странно загорелись… Я такого раньше за ним не замечал и не знал, радоваться или пугаться.

— Мы его так поколотим, что он на всю жизнь запомнит! — объявил он.

Мне эта мысль понравилась. Но как поколотить хулигана, который почти в два раза старше?

— Положись на меня, уж я-то с ним справлюсь! — заверил меня Виктор.

Потом мы увидели Леонида во дворе, где он играл с другими детьми из нашего дома.

— Эй ты, жиртрест, дебил вонючий! — крикнул ему мой друг.

И правда, Леонид был довольно толстый. Я замер и решил, что сейчас Виктору конец, но вышло совсем по-другому. Лёня в бешенстве бросился к нам:

— Да я из вас, малявки, сейчас котлету сделаю! — заорал он.

Виктор зачерпнул горсть песка и стружек и с размаху швырнул их обидчику в лицо. Лёня завопил, заморгал и стал тереть глаза. И тут Виктор изо всех сил пнул его ногой по колену. Наш враг рухнул как подкошенный, мы оба накинулись на него и стали лупить почем зря.

— Вообще-то лежачего не бьют, — сказал я Виктору.

— Если он старше и сильнее, то не считается, — возразил он.

Я успокоился. Виктор снова меня убедил.

Вскоре уже все дети во дворе, кроме меня, конечно, его боялись. Да и взрослым в его присутствии становилось как-то не по себе. «Вот погляжу на него, — сказала однажды госпожа Зельцман, — и завидую тем, кто может себе западные фирменные вещи позволить. Например, прочные презервативы…» Я не сообразил, о чем это она, но решил, что это комплимент в адрес моего друга.

Со временем я превратился в его верного слугу. Он придумывал всякие проделки и шалости, а я их осуществлял. «Шлепни Зельцманшу по попе!» — приказывал он мне, и я шлепал. «Сбрось во двор кирпич!» — и я беспрекословно подчинялся. «Давай написаем управдомше под дверь!» — и я радостно соглашался.

— Раньше он так себя не вел, — сокрушалась мама Виктора. — Вот бабушка, та с ним умела управляться. А теперь, когда ее нет, стал такой упрямый, совсем не слушается. Очень он бабушку любил. И из Израиля не хотел уезжать, у него ведь там столько друзей было. Бедняжка.

И она укоризненно смотрела на мужа.

— А я-то чем виноват? — раздраженно бурчал тот. — Не ты ли все жаловалась, мол, в Союзе ты был жид, а здесь, мол, все евреи, зато я украинская гойка?

— А что, тебе в Израиле хорошо было, да? — кричала она. — Ты кем там работал, с высшим-то образованием? В страховой компании папки перетаскивал из подвала в контору и обратно. Ты их даже по алфавиту расставить не мог, потому что еврейский алфавит так и не выучил!

— Ну, это еще не причина, чтобы уезжать, — вмешался мой отец. — Вот по политическим мотивам уехать можно. Сначала приглашают людей, а потом на своих новых граждан плюют или того хуже, отдают бюрократам на расправу. Каждый мучается и выживает как может, в одиночку. Там человек человеку волк, а не брат. Есть у тебя связи или деньги, значит, как-нибудь проживешь. Нет — сошлют в пустыню. Ну, и чем это отличается от России, я вас спрашиваю? Разве мы о таком еврейском государстве мечтали? Вот я из Израиля по принципиальным соображениям уехал.


Особенно мне запомнился один обитатель дома — пожилой еврей из Тбилиси, которого все называли Булька. Булька был маленький и широкоплечий, старательно красил волосы в черный цвет, и потому казался на десять лет старше, а не младше, как ему хотелось. Говорил он на правильном, изысканном русском с сильным грузинским акцентом.

— А знаете, что такое Вена? — допытывался он как-то у моей мамы. — Да что вы говорите? Вам это сейчас неважно? Помяните мои слова, сами потом это подметите и удивитесь. В Вене есть что-то призрачное, нереальное. Израиль некоторые остряки-неудачники называли шестнадцатой советской республикой: с советской бюрократией, с советской коррупцией, с советской идеологией, с оболваниванием масс и тому подобной чушью. Ну, хорошо, значит, Вена на этом фоне — тень бестелесная, призрак. Вы же помните, как это бывало: седьмое ноября, в Мавзолее лежит мумия, на трибуне стоят мумии, и весь этот ритуал призван показать верность живых мумий мумии мертвой, так сказать, подтвердить обеты… Ну, а Вена по сравнению с Союзом — даже не ритуал, а просто игра теней… Ах, вы не понимаете, о чем это я…

Мама и вправду не понимала. Она из вежливости слушала, кивала и улыбалась.

— Среди нас есть и такие, кто разрешения вернуться в Союз ждет больше года, — продолжал между тем Булька. — А их все томят и томят ожиданием, как раньше с выездной визой. Да, что за гениальное изобретение — время… А жизнь идет себе, идет и в конце концов останавливается, как часы. Вот так заведешь ее однажды, а потом…

— А я больше всего тоскую по своей старой квартире, — перебила его мадам Фридман. — Когда мы с мужем, а было это в тридцать первом году, в эту квартиру въехали, я поначалу чуть с ума не сошла. Три семьи, кухня, ванная и туалет общие. А мы вдвоем на девятнадцати квадратных метрах. Я не один десяток лет угробила, чтобы из этой дыры выбраться. Но вы же сами знаете, как с советскими людьми бывает. Где рождаемся, там чаще всего и умираем, и всю жизнь живем в одной квартире, где и дети, и внуки вырастают. Вот жила-жила в Петах-Тикве, и все время мечтала вернуться в свою квартирку, у окна постоять и во двор посмотреть, потрогать книжные полки слева от двери. А ведь лет сорок, с тридцать первого по семьдесят первый, не чаяла, как из нее выбраться. Странно все как-то.

— В квартиру вашу давным-давно другие жильцы въехали, — вставил кто-то.

Но мадам Фридман только пожала правым плечом. В Израиле она перенесла инсульт и теперь с трудом поднимала левую руку и волочила левую ногу.

— Ну, тогда хоть во дворе постою и в окошко загляну, старую свою квартирку увижу, — не унималась она.