Остановленный мир — страница 111 из 129

Семь миллиардов эго

Мы пришли слишком рано; настоящий праздник жизни в таких местах начинается ближе к ночи. Никого и не было в заведении, кроме добродушно-грубого бармена, пожилого дядьки в зеленой жилетке, с седой косичкой и седой же бородкой, напоминавшей бородку-бороздку симпатяги Гельмута, когда-то в Эйхштетте познакомившего меня с буддистом Кристофом (бхагаваном и рама-кришной…), толстого и все более толстого Гельмута, любителя порассуждать о продажности политиков, ужасах войны, прелестях мирной жизни. Желаем ли мы, поинтересовался симпатяга нынешний, не столь толстый, как Гельмут, отведать его коронный коктейль? Мы, по глупости, пожелали. Если водку смешать с мартини и ромом, то посетитель будет быстро нокаутирован. На высокой табуретке сидючи, как и я, довольно скоро стал Виктор раскачиваться, проверяя, похоже, свалится он или нет; веселее нам с ним не сделалась. Музыка, кстати, в баре была хорошая; по крайней мере, негромкая; Виктор был удивлен моим джазовым невежеством, сообщил мне, я помню, что-то, только не помню, что именно, о Чарли Паркере и Джоне Колтрейне. Он и в джазе разбирается, следовательно? Еще бы он в джазе не разбирался, не все же слушать ему сякухати. А может быть, и хорошо, что хвост не проходит, провозгласил он, раскачиваясь на стуле, тем же тоном, каким говорил о Колтрейне, о Паркере. Что за хвост? вы о чем? Не повторить ли коронный коктейль? – поинтересовался симпатяга-бармен. А валяйте, повторяйте, чего уж… Может быть, это здорово, может быть, это как раз замечательно, что весь буйвол прошел, рога пролезли, башка пролезла, туловище пролезло, а хвост не пролезает сквозь окно и решетку. Не пролезает и никогда не пролезет. Хвост, последнее достояние наше, провозгласил Виктор, поднимая стакан, позвякивая льдинками и обращаясь к бармену, как будто предлагая ему с ним чокнуться, хотя тот ни слова не понимал в нашей русской беседе, только смотрел с профессиональным одобрением, играя глазами, потряхивая косичкой, закидывая за плечо полотенце. Конечно, Виктор преувеличивал свое опьянение. Без рома с мартини он, наверное, не сказал бы мне того, что сказал, думаю я теперь; но сказал ли он все это, потому что и в трезвом виде так думал, я не знаю, не могу решить для себя. Все сильней и сильней он раскачивался, так что уже и бармен-симпатяга на него посматривал с опаской, подергивая седую бородку (седую бороздку). Сейчас свалитесь. Ну и что? ну и свалюсь. На земле семь миллиардов человек, на земле даже семь миллиардов четырнадцать миллионов человек, по крайней мере было недавно, он смотрел в Википедии, семь миллиардов четырнадцать миллионов человек, говорил Виктор, продолжая раскачиваться, подлинно пьяными или наигранно пьяными глазами глядя на меня и бармена, если с тех пор как он заглядывал в Википедию, не народился еще миллиончик, и ежели один из этих семи миллиардов четырнадцати, а то и прямо пятнадцати миллионов человек, живущих на земле и под небом, сейчас свалится с табуретки и бухнется на пол, то ей, земле, и ему, небу, провозгласил Виктор, тыча пальцем в направлении черного потолка, нет до этого ни малейшего дела, ей, вселенной, на это в высшей степени наплевать. А мы ведь все хотим, чтобы ей было не наплевать, мы все кричим: вот я, вот он я, с моим эго, моим маленьким, моим трепетным ящером, моими драгоценными воспоминаниями, моей единственной жизнью. И что же, очень прямо глядя на меня своими подлинно и наигранно пьяными, по-прежнему страдальческими, сумасшедшими и, вопреки мартини, совершенно осмысленными глазами, что же, говорил Виктор с ироническим вызовом, я жду от него, что он поверит, будто вселенной не наплевать, будто кому-то в ней есть до нас дело? Нет, уж лучше он грохнется сейчас об пол и все будет кончено. А по расчетам одного умника с самого начала истории, до-истории, прочих до-ископаемых, на земле и под небом жило сто семь, если не прямо сто восемь миллиардов человек, каждый со своей мечтой и судьбой. Вы можете себе представить сто восемь миллиардов человек? Вряд ли можете вы представить себе сто восемь миллиардов человек. Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи. И что же? каждый из этих ста восьми миллиардов человек на учете? каждый из них что-то значит? Один из них, во всяком случае, пьян, и очень рад, что он пьян, и сейчас допьет свой убойный коктейльчик, и закажет новый, а вы как хотите, а что хвост не проходит, это все-таки замечательно, это лучшее, последнее достояние наше… Он словно примерял на себя роль и обличье человека, одного из ста восьми миллиардов, живших когда-либо на земле, который, напившись, стал бы говорить то, что он говорил, но другого способа сказать все это у него, наверно, и не было. Он смеялся, а глаза его не смеялись. А Бобу вы говорили это? Нет, зачем, только его расстраивать. Боб хороший, Бобу все равно. Бобу по-настоящему все равно, вот в чем дело. Он очень хороший, он замечательный, он всех любит, всех любит одинаково, и, в сущности, ему наплевать, наплевать тоже на всех одинаково. А ведь любовь – это выбор, любовь – предпочтение. А нам, дзен-буддистам, не положено выбирать, мы должны убить в себе выбиральщика. А без выбиральщика какая любовь? Всеобщая любовь, разбавленное вино. Не то что этот убойный коктейльчик. Да повторяйте, повторяйте, чего уж… Остались мы на бобах с вашим Бобом. С моим Бобом? Хорошо, с моим Бобом, с ничьим Бобом, с самим-по-себе-Бобом, с наплевать-на-всех-Бобом. Нет, я не свалюсь с табуретки. А если я и свалюсь с табуретки, какая разница? На земле семь миллиардов пятнадцать, или уже шестнадцать, миллионов эго, семь миллиардов шестнадцать миллионов хвостов, ящеров, центров вселенной, и если один из них бухнется с табуретки, то наплевать ей, этой вселенной. Ей, как Бобу, наплевать на всех одинаково. Остались мы на бобах с вашим Бобом, с вашим дзеном, со всеми этими коанами вашими, всеми этими шутками вашими. Они думают, все зло от самости, говорил Виктор, не уточняя, кто эти они, продолжая раскачиваться, смеясь, с несмеющимися глазами, изображая философствующего пьяницу, трактирного резонера. А зло, может быть, как раз от ее отсутствия, или от ее недостатка. Последнее отдайте, возможность сказать: я. А вот фиг ей, накося выкуси. Они все хотят, чтобы мы от себя отказались, говорил Виктор, не уточняя по-прежнему, кто эти они, кто эти мы. Ну и черт с ними со всеми. В споре человека с религией прав человек. Боб – да, Боб хороший. Боб хороший, и на всех ему наплевать. Вот Барбара, роковой ангелочек. Дура была эта Барбара, а ведь он ее понимает. Ей тоже хотелось, чтобы, наконец, ее выделили, наконец, предпочли. Любовь и есть предпочтение. А он мог переспать с Барбарой в Голландии, на острове Тексель; дурак, что не переспал. Китагава тоже хороший. И старики в горах настоящие. А в монастырях одна фальшь. И нет никакого дзена: каков человек, таков и дзен. Мы мечтали о великой свободе, а попали просто в секту. В споре человека с религией прав человек, смеясь и раскачиваясь, повторил Виктор свою странную формулу. И он всю жизнь потратил на погоню за химерами, на бобах остался, вот так-то. Остался с Бобом на бобах. Боб хороший. Боб на бобах. Еще один коктейль – и он действительно свалится с табуретки.

Невыигравший билет

С табуретки он не свалился. На табуретке через одну от Викторовой, в моргающем свете зеленых и синих лампочек, включенных барменом, обнаружился первый пришедший после нас посетитель, тяжелый дядька в грубом свитере и кожаной куртке, которую почему-то он не снимал, хотя в баре было не холодно, и с одним из тех лиц, которые кажутся сработанными топором, причем наспех: большой, прямой нос, длиннющий подбородок, резкие морщины на лбу, двумя ударами прорубленный рот (на губы у рубильщика уменья уже не хватило; приклеить волосы он просто забыл), глубоко и небрежно пробуравленные глаза. К нашему разговору прислушивался дядька вполне беззастенчиво; все ждал я, когда пересядет он на соседнюю с Виктором табуретку. Русские? – спросил дядька, наконец пересаживаясь. Русские, ответил Виктор. А он дурак, объявил дядька, поднимая пивную кружку, другой рукою закручивая картонную подставку для этой кружки (с надписью, кажется, Jever), следя за ее замедляющимся, все более валким вращением. Руки у него были как две лопаты. Он дурак, еще раз объявил дядька, когда подставка упала на стойку. Дурак-полицейский, прибавил он, прихлопывая подставку лопатой. Тут нам было трудно не засмеяться. Он полицейский, и он дурак, провозгласил дядька, нимало не обиженный, показалось мне, нашим смехом. Хотим ли мы узнать почему? Мы хотели; Виктор даже раскачиваться перестал на своей табуретке. Сегодня авария была на А3, мы слышали, может быть? Нет, не слышали? Большая авария на А3, Кельн – Франкфурт, десять машин друг в дружку впилилось, пять тяжелораненых, один человек погиб, неужели мы радио даже не слушаем? Виктор вообще не слушал, наверное, радио; я, во всяком случае, не слушал в тот день, хотя я слушаю, бывает, локальное радио, когда сам сижу за рулем. И я всю свою автомобильную жизнь терпеть не мог эту автостраду А3, в особенности этот отрезок между Кельном и Франкфуртом, сообщил я дядьке, хотя, признаться, А9, Нюрнберг – Мюнхен, не менее мне отвратительна. Дядьку мое сообщение не заинтересовало ни в малейшей степени; я же очень ясно вспомнил (помню теперь, что вспомнил) ту аварию 1995 года, в которой погибла моя первая машина, красный маленький «Фольксваген» – и как я вылез из этого смятого «Фольксвагена», посреди хмельных баварских полей, глядя на небо, удивляясь, что жив. Он к погибшему подошел первым, еще даже «Скорая» не подъехала; сразу, объявил дядька, констатировал смерть; без врача было ясно, что все, тю-тю, до свиданья; установил личность; достал бумажник из внутреннего кармана. Тут он и сам полез во внутренний карман своей куртки, долго шарил в нем правой лопатой, морща лоб, дергая головою; ничего не извлек из кармана. А погибший-то кто? – спросил сочувствующий бармен. Молодой парень, тридцать два года. Сразу насмерть; он избавит нас от подробностей. А он сам – дурак. Парень – насмерть, а он – дурак, полицейский. Там были документы в бумажнике, удостоверение личности, автомобильные права, карточка банковская и кредитная, карточка железнодорожная, Bahncard 25, три карточки из разных магазинов, из магазина «Метро» (с неожиданным наслаждением, заблиставшим в его небрежно пробуравленных, глубоко засевших глазах, гордясь своей полицейскою памятью, перечислял дядька, не загибая, как это делают русские, но отгибая прямоугольные пальцы, выпуская их из крепко сжатого кулака), бонусная карточка магазина «Сатурн», магазина «Медиа Маркт», затем карточка какой-то столовой в Кельне и карточка еще какой-то столовой другой, с надписью «Посетитель», Besucher (видно, парень ходил в столовую своей фирмы, компьютерной, они уже выяснили, а иногда еще в другую столовую, по соседству, они выясняют), затем карточка больничной кассы AOK (медицинское страхование), карточка ADAC (всегерманского автомобильного клуба, славного своей аварийною службою; с внезапным ужасом я подумал, что и в моем бумажнике лежат, в отведенных им пазухах, примерно такие же карточки), затем, с неисчезающим наслаждением в глубоких глазах продолжал полицейский, две фотографии любимой девушки, одетой и в бикини, почти голой, довольно хорошенькой, cорок девять евро наличными, квиточек из прачечной, квиточек от лотерейного билета. Тут всякое наслаждение исчезло из дядькиных глаз. Квиточек от лотерейного билета, повторил он, глядя на отогнутый им палец (большой), как если бы этот палец и был квиточком, извлеченным