Остановленный мир — страница 117 из 129

Полюстровский проспект

Все (в очередной раз скажем) как-то связано в мире, все как-то в мире взаимодействует. Тем не менее мир (и это скажем еще раз) распадается для нас на отдельные, по внешней видимости и по нашему ощущению никак друг с другом не связанные миры; переходы от одного к другому чем внезапней, тем удивительней. Из Диминого внедорожника вывалившись, очутились мы в окружении желтогрязных башен с откровенными ребрами, низеньких зеленых заборчиков, ржавых жестяных гаражей. Балконы башен забраны были где фанерою, где узкими и тоже, от гари, грязи, беспросветными стеклышками; в парадном стоял тот затхлый запах, который стоит во всех таких домах, во всем мире, по ту и по эту сторону бывшего железного занавеса; не успел я спросить у Тины, виделась ли она после незабвенного Нового года с Хэмфри, диджеем, плейбоем, как уже, не очухавшись, не отдышавшись, стояли мы в лифте, скрипучем и узкодверчатом, с нацарапанными на его пластиковых синеньких стенках залихватскими непристойностями, перевести которые для Тины тоже я не успел. Она очень волновалась, я видел. Волноваться ей было незачем; Викторовы родители, в темноте, тесноте прихожей, заставленной, как это бывает в России, вешалками, шкафами и шкафчиками, явились нам серенькой, седенькой парой – он очень высокий, она очень маленькая; – после долгого толкания, топтания, снимания ботинок, подбора тапочек, по узенькому, книжными полками и еще какими-то шкафчиками сжатому коридору, впихнули нас в низенькую, тоже набитую мебелью комнату, где, с трудом протиснувшись между диваном и столиком, между креслом одним и креслом другим, в последний раз толкнув друг друга коленками, уселись мы за столом и где окончательно выяснилось, что волноваться Тине совсем было незачем, и прежде всего потому, что ни Галина Викторовна, ни Ростислав Михайлович (уже, выше, упоминал я их имена) ни по-немецки, ни, в сущности, по-английски не говорили, к Тине, соответственно, не обращались или изредка обращались к ней через меня и только с тем, чтобы предложить ей еще чаю, еще кусочек лимонного кекса, и не очень хорошо, показалось мне, понимая – вообще, может быть, не понимая, – кто она такая, держа ее, может быть, за мою подругу или жену, во всяком случае, мне показалось, не связывая эту немолодую увесистую немку со своим младшим сыном, продолжающим переводить им деньги, так что они не сомневаются, что он жив, но нет, нет, вот в чем ужас, все еще и по-прежнему не подающим никаких вестей о себе; да и кто я такой, не знаю, понимали они или нет, так что мне хотелось еще раз (что уж совсем было бы глупо) рассказать им историю моего с их сыном знакомства. Вообще они выглядели растерянными, как будто однажды и навсегда удивленными чем-то и потому не способными сосредоточиться на происходящем с ними, вокруг них. Главное никак они не могли решить, поить ли нас чаем и только, или кормить нас ужином, причем всего менее интересовало их наше мнение по этому волнующему вопросу. Да нет же, Галя, говорил своей маленькой, пухленькой, суетливой, все вскакивавшей из-за стола, опять садившейся, опять вскакивавшей жене высокий Ростислав Михайлович, еще красивый, с почти преувеличенно мужественным лицом (лицом, напомнившим мне какого-то советского актера, из тех, что играли героических комиссаров, героических партизан: раздвоенный подбородок, честные глаза, резкие губы…); нет же, Галя, их нужно покормить ужином, что им пряники, что им зефир? Люди целый день на ногах, принеси хоть котлеты. Ну и что, что холодные? Пусть будут холодные; с хлебом, с маслом, самое милое дело. Погреть? Конечно, можно их и погреть. Тогда уж с пюре. Как не нужно пюре? Если греть, то с пюре, что ты, Галя, прямо как девочка… Я рад был, что Тина не понимает их вдохновенного диалога; сам, почти не слушая, наблюдал за обоими, оглядывал комнату. Была вещь в этой комнате, какой давненько уже я не видывал, вещь (еще не обшарпанная, но уже очень не новая, состарившаяся вместе с хозяевами) под названием стенка, гибрид шкафа с буфетом и книжными полками, непременный атрибут позднесоветского благополучия, предмет законной гордости прибрежного человека, созидающего свой скромный кооперативный мирок под сенью бессменных бровей; предмет, произведенный, как правило, в братской сисилисической стране (Польше, Чехии, Венгрии…); в застекленной части конструкции, и на полочке над телевизором, и еще на другой полочке, над не-помню-чем, стояли, молчали, влекли к себе взгляд фотографии; не фотографии, но фотографий безумное множество; такое множество, что слишком тесно им было на этих полочках, за этим стеклом; теснясь, норовили они залезть друг за дружку, друг дружку отстранить, отпихнуть; множество и безумное множество детских и юношеских, как сразу же я догадался, фотографий Юры, Викторова старшего брата, утонувшего в столь мне памятной реке Лиелупе (Курляндской Аа), страшным далеким летом, прекрасным ветреным днем, когда даже этой кооперативной квартиры еще у них не было, была лишь коммуналка на Лиговке, и этой чешской (польской, венгерской…) стенки не было, наверное, тоже. Подойти к фотографиям я не мог, не в силах выбраться из-за низенького, валкого, зараставшего яствами столика, за которым так сидели мы, что только хозяйка могла подняться, не поднимая всех остальных, не роняя посуду на пол и не проливая чай на услужливо подставленные колени; даже со своего места видел я и мог оценить строгую, подростковую, кинематографическую красоту этого старшего брата, явно унаследованную им от отца (Виктор скорее уж походил на свою маму… или не походил ни на кого в этой бестолковой семье). Котлеты, надо признать, были отменные; и разогретое на сковородке картофельное пюре образовало ту темную корочку, в которой, при таковом с ним обращении, и заключается самый смак, самый вкус; да и тертая свекла с черносливом, грецкими орехами и крошечными кусочками кураги не оставила бы равнодушным гурмана. Ну вот, теперь можно и чаем их напоить, говорил (величественно) Ростислав Михайлович. У нас ведь были пряники, Галя? Вы знаете пряники? – спрашивал он, поворачиваясь к Тине всем своим героическим и комиссарским лицом. Do you know, prjaniks, Russian bread? Пряники, русский хлеб. Это было очень смешно, но смеяться мне не хотелось. Принеси же пряники, Галя, и пастилу не забудь… Явились пряники, явилась и пастила. Но когда мы и чаю попили, и пастилу попробовали, и prjaniks, Russian bread оценили, все продолжала вскакивать и мелкими шажками убегать на кухню Галина Викторовна, все передвигала, переставляла что-нибудь на валком столике – тарелочки, вазочки – мелкими, суетливыми движениями чуть-чуть трясущихся рук, когда-то красивых, теперь просто пухленьких, и взглядывала испуганными глазами на мужа, словно спрашивая у него совета в вопросах важнейших, неразрешимых – не принести ли еще варенья? – он же сидел все так же величественно, покоясь в своей кинематографической красоте, не в силах отвести честных глаз от другим людям, простым смертным не зримого зеркала, которое было всегда перед ним, в котором он любовался собою. А я все ждал, по наивности своей, что вот сейчас она успокоится, что он, наоборот, выйдет из своего героического покоя и что они хоть спросят меня о Викторе что-нибудь, о том, как жил он все эти годы во Франкфурте, про который, как выяснилось, не знали они ничего, не знали даже, что это единственный в Германии город небоскребов, не знали, что там родился Гете, вообще, показалось мне, не очень хорошо, как многие советские люди, отличали его от Франкфурта-на-Одере, полупольского захолустья, с которым никогда и ни одному немцу не придет в голову спутать банковскую столицу Европы. Но вопросов все не было; в конце концов я понял, что их и не будет. Уже не было сил сидеть; столик не повалив, добрался я до теснящихся фото. Детские фотографии Викторова боготворимого брата были просто детскими фотографиями, ничего более. За пару лет до Курляндской Аа превратился он в прекрасного юношу – другого слова не подберу – с чуть вытянутым лицом, длинной и гордой шеей, с откинутыми назад волосами, стремлением ввысь во всем облике и с легкой, в то же время, одутловатостью, даже припухлостью вокруг губ, совсем его не портившей, но придававшей его лицу и облику ту мягкость и ту незаконченность, которая всегда говорит о будущем, о возможностях, еще не исчерпанных, даже еще не испробованных. Его глаза не казались, совсем нет, ни сумасшедшими, ни страдальческими, ни глазами со старинных снимков, времен немого кино, но какой-то был в них излишний напор, как-то уж слишком пристально смотрели они на мир, словно упрекая тех, кто старался сохранить их на пленке, то ли за сами эти старания, то ли за тщетность стараний.

Фрегаты и бриги

Я спросил, наконец, где же Викторова комната; ее нет, мне ответили; есть бывшая Витина комната, маленькая, рядом с кухней, против прихожей. Там не убрано, там беспорядок; там Ростислав Михайлович клеит свои корабли. Что он делает? Ростислав Михайлович клеит модели парусных кораблей, в меру отпущенной ей торжественности объявила Галина Викторовна, указывая чуть-чуть трясущейся пухлой рукой на скромно и великолепно молчащего мужа. Я заглянул тайком в эту комнату, по дороге из микроскопической уборной, микроскопической ванной (советский шик, раздельный санузел). Посредине крошечной комнатки, заполняя ее собою, стоял не городской, но дачный, из неотесанных досок, стол (мечтавший, видимо, попасть в верстаки), весь заваленный дощечками, веревочками, кусочками белой ткани, тюбиками с клеем и краской; вдоль стен, на полу и на полках, обнаружились, действительно, белоснежные, что-то очень детское воскресившие в памяти парусники (бриги, может быть; фрегаты, наверное…); сработаны они были, если я смею судить, прекрасно. Ничего больше не было; и что они сделали с Викторовыми вещами, спросить я у них не решился. Решился спросить о других фотографиях, Викторовых фотографиях в детстве. Да, у них много фотографий; поищи, Галя; они в синем чемодане должны быть. Нет, в синем чемодане их нет, быть не может; они в красном чемодане, вот они где. Ну что ты, Галя, в каком красном чемодане? в красном чемодане никогда их и не было, в синем чемодане они должны быть. Синий чемодан на антресолях. На каких антресолях, Галя? Синего чемодана на антресолях отродясь не бывало. Как же не бывало, когда она сама его видела? Да нет, Галя, ты все путаешь, всегда ты все путаешь. Синий чемодан в спальне за шкафом. А, ладно, он сейчас сам сходит, посмотрит. Он сходил, посмотрел, возвратился с окончательно комиссарским лицом и синим (в самом деле), клеенчатым, на молнии, чемоданом (каких тоже я давненько не видывал) в покрасневшей от напряжения руке; так же долго обсуждали они, куда его поставить, на какой стул, не стереть ли первым делом пыль с его скользкой поверхности. Пыль надо было раньше стирать, Галя, что ты, да и нет на нем пыли. Как же нет, когда вон у тебя на пальце… Там все было просто свалено, в этом синем клеенчатом чемодане – и фотографии, и бумаги, в папках, без папок, и какие-то грамоты, вымпелы, дипломы школьных