Остановленный мир — страница 124 из 129

банковскими и кредитными карточками, положившись на судьбу и порядочность прочих купальщиков, заплыл далеко, до буйков, за буйки; обернувшись, увидел берег, отступивший от него, как вся его жизнь, белые кубики гостиниц, полыхающие на солнце, игрушечные пальмы, пинии, тоже ненастоящие; с наслаждением натянув новую майку с дурацкой какой-нибудь надписью, купленную в местной сувенирной лавчонке (Languedoc mon amour…), пошел и поехал, через Безье, Нарбонну и Перпиньян – в Испанию, в Каталонию, в Сарагоссу, Мадрид и Толедо; и чем дальше шел, дальше ехал он по этой, для меня не очень вообразимой, потому что неведомой мне Испании, по этим, или такими я все же воображал их, полынным, вересковым равнинам, сквозь этот сухой, суровый, сожженный солнцем, к своим существенным линиям и чертам сведенный ландшафт (с его отчетливой геологией, скалистыми складками, пунктирами изгородей…), тем сильней и его самого сжигало южное солнце, тем решительней, тем окончательней сводило его, Викторово, то ли, наконец, им найденное, то ли, наоборот, им навсегда потерянное лицо к последним линиям и чертам, удаляя все лишнее, что в нем еще было, все случайное, что в нем еще оставалось, и он видел сам это новое, старое, молодое, страшно загорелое, все более уподоблявшееся Бобову, безвозрастное лицо в зеркале какой-нибудь сельской гостиницы, уже где-то в Эстремадуре, видел это исхудавшее, уже неузнаваемое лицо и, наверное, радовался этому лицу, самому подлинному из всех, лицу, он думал, от которого отпали все личности, все личины, и думал, что он никто, просто кто-то, идущий, вот, по этой дороге, мимо этих изгородей, сложенных из плоских камней, этих олив, с их переплетенными ветками, их дырявыми и жилистыми стволами, паломник среди других паломников, куда-то вечно идущих по этим вечным каменистым дорогам, и не только думал он так, вернее, я думал так за него, но его и вправду, я воображал себе, принимали пару раз за паломника, сбившегося, что ли, с пути, или идущего не как идет большинство паломников, в Сантьяго-де-Компостела, оставшееся на севере, а на поклонение какому-нибудь другому святому, какой-нибудь местной мадонне, и он всякий раз был счастлив, когда его спрашивали – какой мадонне, какому святому? хотя и не знал, что ответить на этот вопрос, уходил от ответа, уходил все дальше от себя самого – и тут же думал, что это он, Виктор, идет здесь, он, а не кто-нибудь, пускай один из семи миллиардов шестнадцати миллионов человек, живущих сейчас на сожженной или еще не до конца сожженной солнцем земле, один из ста восьми миллиардов, по расчетам какого-то умника живших на земле и под солнцем с основания времен, один из всех этих миллиардов, неведомый никому и потерявшийся в мире паломник, но все-таки и неотменяемо он, с его единственной историей и судьбою, и что он чем-то самым последним, самым важным в себе не пожертвует, что, совсем напротив, он сам себя выбирает, хотя бы потому, что ведь должен кто-то думать и помнить о Юре, о Бобе, о бабушке Руфине, о руфиниках в ее старческих пальцах…; и когда он дошел, или на попутной машине, или снова на поезде доехал до Лиссабона, выяснилось, что идти дальше некуда, карта кончилась, Европа оборвалась; но представить его себе в этом таинственном Лиссабоне уже никак не мог я: мечта умолкала и воображение отказывалась работать; не потому отказывалось, не потому умолкала, что я не бывал там, впервые летел туда, а потому что Викторово, пусть мною придуманное, странствие завершилось, потому что пришел он, дошел он, и – что же? спрашивал я себя, не в силах ни заснуть, ни проснуться, зажигая свет и открывая компьютер, чтобы посмотреть еще раз фотографии снятой нами квартиры, заодно и фотографии этого трамвайно-гористого города у бескрайней реки, предлагаемые программою Google Maps; мы же с Тиной пересмотрели великое множество фотографий, готовясь к поездке: ни ей, ни мне не хотелось, да и дорого было, жить две недели в гостинице, так что мы воспользовались, в конце концов, услугами чудесного сервера Airbnb, предлагающего частные апартаменты в любой столице, любом захолустье.

Клыкастые тучи

Тина тоже, как на аэродроме выяснилось, почти не спала; чувствовала себя отвратительно; c остервенением катила за собою чемодан на колесиках, тащила, на покатом плече, фотографическую тяжеленную сумку; помочь себе, по обыкновению своему, не позволила. А франкфуртский аэродром мучителен, бесконечен; с бесконечными, мучительными переходами – никуда ниоткуда и посреди ничего, – бесконечным бегом по самодвижущимся дорожкам, до и после досмотра, всегда оскорбительного, мимо модных лавок с никому не нужными аксессуарами миллионерской глянцевой жизни, мимо мерзких кафе с космическими ценами и отравной едой, в искусственном мире, в неоновом свете; от чемоданов мы избавились – от сумок и недосыпа избавиться не могли. Она вчера виделась… с кем? Она весь вечер провела вчера… с кем же? С Бертой… если я помню; она мне когда-то рассказывала… Я помнил, еще бы; на мгновение замер в нашем беге по самодвижущейся дорожке, в стремлении к недосягаемому, самому дальнему выходу на посадку. Она просто старуха, говорила Тина в запыхании ярости, не прекращая своего и нашего бега; просто мерзкая, канадская, американская, канадско-американская сделанная старуха, произведение косметического искусства, в ужасных, искусственных, подтяжками и лифтингами порожденных морщинах; страшная, страшно стервозная, американско-канадская, отвратительная старуха; она во Франкфурт приехала оформлять немецкую пенсию. И она сама не знает, Тина, какого черта с ней встретилась, вовсе незачем им было встречаться, да никогда они больше и не будут встречаться, да и улетит эта Берта в свою Канаду, и пускай улетает, а все-таки весь вечер просидели они друг с другом, и только гадости друг другу и говорили, лучше сразу бы разбежались в разные стороны, а вот не разбегались, весь вечер сидели, говорили друг другу гадости, и после этого она, Тина, разумеется, не спала, глаз вообще не сомкнула, и если не поспит в самолете, то уж и не знает, что будет; в полном ошалении, короче, плюхнулись мы каждый в свое, для нас обоих слишком узкое кресло. Но ничто не сравнится со взглядом сверху на эти всякий раз и при всяком новом полете неожиданные облачные поля, эти не для человеческих глаз, но для ангельских стоп предназначенные млечные россыпи… В не меньшем ошалении прилетели мы в Лиссабон, где, по глупости и равнодушию к прогнозам и проказам погоды, предполагали застать южную весну, южное солнце, цветение всего, чему полагается южной весною и под южным солнцем цвести, где, уже сходя с самолета по трапу, обнаружили тяжело-влажную духоту, перемежаемую, но удивительным образом нисколько не нарушаемую порывами сильного, резкого, тоже влажного, даже душного, при этом холодного ветра, и какие-то неестественно низкие, мрачно-мохнатые и клокасто-клыкастые тучи, мечтавшие ливнем обрушиться на несчастных новоприбывших.

Тежо

Я несчастным себя и чувствовал; еще чувствовал, что засыпаю; что эти низкие тучи, эта тропическая влажность повергают меня в окончательную сонливость; едва не заснул, в самом деле, в машине милейших хозяев снятой нами квартиры – смуглого господина с седою бородкой и смуглой дамы с собранными в пучок черно-белыми волосами, – встретивших нас на аэродроме, смешно обрадовавшихся, когда выяснилось, что с английского можно перейти на французский. Все налетал ветер; налетал, действительно, дождь; когда мы вышли из дому, дошли до метро – мы жили в десяти подземных минутах от центра – и потом, когда вышли из метро в Байше, пошли по узкой улице вниз, потом вверх, по другой узкой улице, в светящихся витринах, отраженьях на тротуаре, – выяснилось, что Лиссабон весь выложен мелкими почти белыми камушками, не знаю, подпадающими ли под понятие булыжник или брусчатка, но точно подпадающими под понятие каток, когда смочит их небесная влага. По-прежнему засыпая, скользил я на этих камушках, на этих отраженных витринах; вот-вот, казалось мне, я упаду; Тина тоже хватала меня за рукав. Даже туристов почти не было под этим дерганым, залихватским, заливавшим нас со всех сторон, и сверху, и сбоку, дождем. Мы вышли, наконец, на прямую пешеходную руа Аугуста, где отыскалось все-таки несколько косимых ветром, как и мы, странников, любителей экзотических городов, искателей фотографических впечатлений; в сиреневых сумерках открылась нам торжественная площадь с перебегавшим ее маленьким желтым трамваем, выложенная на сей раз квадратными и большими, но столь же скользкими плитами, еще лучше, чем всякие камушки, отражавшими разрывы клокастого неба, их затихающее свечение, вспышки светофоров, мерцание загоревшихся фонарей; на берегу взвихренной Тежо, океанской необозримости, где только совсем молодые, несгибаемые туристы, мне показалось, что из Хорватии, хохоча, снимали друг друга на свои айфоны, смартфоны, стояли мы, впервые всерьез, пусть во сне, обсуждая, что делать дальше. Была географическая ирония в открывшейся перед нами безмерности; казалось, что океан от нас слева, там, где другого берега не было видно, видны были только далекие, мечтательные огни в своем собственном сне куда-то уплывавшего парохода; мы знали, однако, что океан не там, что он справа, нам не видимый, соединяемый речной горловиной с этой на глазах темневшей безмерностью, которую одни считают бухтой, другие эстуарием Тежо, и которая, чем бы ее ни считать, словно ставила под вопрос и сомнение наши мысли и наши планы, как это всегда делает неохватное, неподвластное взгляду пространство.

Спящий город

Мы представления не имели, как искать в этом городе Виктора; единственное, на что могли рассчитывать, был адрес (без телефона) дзен-буддистской группы, найденный мной в Интернете и (с телефоном) адрес другой группы, буддистской просто, в Интернете найденный мною тоже. Ни та, ни другая группа на электронные письма мои не откликнулась; в снабженную телефоном мы позвонили еще из Франкфурта; не дозвонились; из Лиссабона тоже не могли дозвониться; на другой день ответил нам мужской молодой, по звуку заспанный голос; толку было от него не добиться. А как объяснить ленивому лиссабонскому буддисту, если и вправду он был буддист, с сомнительными познаниями в английском и с произношением таким, что сразу мог бы говорить он по-португальски, – как объяснить ему, что ты ищешь русского, a Russian, именем Виктор, который долго жил во Франкфурте, you understand, don‘t you? неизвестно куда уехал, пропал, исчез, disappeared, и которого три недели назад видели в Лиссабоне. А что он здесь делает? Да мы вот и сами бы хотели узнать, что он делает здесь. Он дзен-буддист; может быть, он ходит к вам медитировать. К нам медитировать? Ну да, к вам медитировать, вы же понимаете, you understand? Я не знаю, ответил сонливый голос, мне надо спросить у родителей. Спросить у родителей? Да, спросить у родителей. Так вы у них спросите? Перезвонить вам попозже? Перезвоните; только родителей нет. А когда они будут? Я не знаю, снова ответил голос. Так вы не сможете нам помочь? Я не… Спасибо. Другую группу, лишенную радостей телефонной связи, искали мы следующие полдня. Она должна была, если верить карте (а что оставалась нам?), находиться возле станции Рато, в местах нетуристических и в другую погоду, в другом настроении тем-то, наверно, и привлекательных; ничего привлекательного на сей раз в н