ла утверждать, что все происходило не у нее дома, но в дзен-до, где она оставалась одна с Бобом после дза-дзена, и если не в этом франкфуртском дзен-до, где оранжерейные окна препятствовали интимностям (на что ей и было указано дотошным следователем, осмотревшим место предполагаемого происшествия), то уж точно и много раз в буддистском центре в Нижней Баварии, где она с Бобом оставалась одна каждый день для докусана во время сессина (следователь, наверно, записывал), а если до сих пор представляла дело иначе, то потому лишь… она так и не сумела объяснить почему. Барбара, когда Боба выпустили, уехала в Польшу. Все-таки сангха после этого удара уже не оправилась. Меня поразило, я помню, сколь многие, и сколь давние, ученики и ученицы Боба поверили этой Барбаре, хотя при одном взгляде на нее было ясно, что верить ей нельзя ни в чем, никогда. Виктор не поверил ей ни на грош, о чем и сообщил мне, рассказывая всю историю, заодно заметив, в скобках, что уж он-то знает ее, эту Барбару… Не поверила ей и Ирена, тоже, очевидно, хорошо знавшая свою компатриотку, с которой за прошедшие после той памятной вечеринки годы она, Ирена, по ее же словам, решительно раздружилась. Все поддержавшие Боба (Ирена, Виктор, адвокат Вольфганг, тихий Роберт, Джон с серебряною соплею) показали на следствии, что никакого изнасилования и даже попытки изнасилования не было, потому что быть не могло, что все это, как выразилась Ирена (уж не знаю, понятая или не понятая франкфуртскими полицейскими), просто выдумки, достойные жены Потифара, что вовсе не Боб покушался на Барбару, но Барбара несколько лет подряд преследовала Боба своей истерическою любовью, чему она, Ирена, все эти годы была возмущенной свидетельницей.
Скандалы
Никакую Барбару Боб насиловать не пытался, на диван не валил, но никто не знает, я думал, что происходило во время докусана между еще не старым мужчиной, окруженным сияющей аурой дзен-буддистского совершенства, и молодой, ангелоподобной, явно истерической женщиной, для которой ее экзальтированные духовные поиски сливались, может быть, если не совпадали, с влюбленностью в учителя, пророка, вожатого на трудном пути к просветлению. Никто не знает, потому что никто не присутствовал при этом, думал я (на уже палящем солнце топчась возле трагически безмолвной машины). В какую игру играли они друг с другом? В какую игру играла она с ним, понятно. Но в какую-то игру играл и он с ней; не прогонял же ее от себя, хотя ведь не мог не сознавать опасности, не чувствовать грядущей беды. Ее влюбленность льстила ему, быть может. Да и опасность привлекательна, как все мы знаем. А была ли она единственной такой ученицей? Какие чувства читал я в глазах других женщин и девушек, встречавшихся мне в дзен-до (в глазах Зильке, вечной учительницы вечных учительниц; глазах Анны, вечной учительницы, вечной студентки); оглядываясь в прошлое, читаю в этих глазах чувства более сложные, чем читал тогда: амальгаму восхищения, влечения, ревности, робости. Где-то (не в глазах, но в книгах) читал я, что чуть ли не в семидесяти процентах американских (про европейские не помню) дзен-буддистских групп, сангх и объединений имели (имеют) место скандалы на сексуальной почве (говоря языком суконной статистики); среди них скандалы знаменитые, сделавшиеся частью истории дзена на Западе (истории, еще не написанной или написанной только в отрывках, фрагментах). Цунами возмущения и ужаса всякий раз захлестывает дзенский мир (в Америке и в Европе), когда выясняется, что очередной просветленный учитель, кумир сменяющих друг друга поколений юнцов и юниц, преданных ему до самоотвержения, самопожертвования, если надо – хоть самосожжения, использовал этих юниц, иногда и этих юнцов, в совсем других, отнюдь не буддистских целях и что вообще его жизнь слишком уж не похожа на жизнь Шакьямуни и Бодхидхармы, Чжао-чжоу, Линь-цзы и Догена, что он и выпить не дурак, и до роскоши падок, так что дорогими подарками, от часов до автомобилей, по возможности гоночных, соблазнить его еще проще, чем ему – юнцов, юниц, взыскующих истины. Замечательно, что ни один из этих скомпрометированных святых и поверженных праведников, просветленных поклонников Мамоны и Афродиты, на дно не ложится, не тонет, очень скоро выныривает на поверхность, отряхиваясь и снимая с себя приставшие водоросли (в цунами и прочих бурях гибнут всегда другие), обрастает новыми учениками, новыми ученицами, по возможности богатенькими и желательно знатными, перед коими является теперь в ауре своего мученичества, с горько-сладкой складкой у губ – и как если бы прошлые ошибки лишь добавляли ему шику и шарму, как если бы преодоленные или даже не совсем преодоленные соблазны лишь усиливали его обаяние, потому что какая же святость без предварительного греха? Чем глубже грех, тем и сияние святости непреложней.
Великосветский великомученик
Одного из этих скандально-сказочных персонажей мы видели с Виктором и (как ни странно) с Тиной, в Мюнхене, году, наверное, в 2007-м, в счастливую пору и для меня, и для них. Я и жил тогда в Мюнхене, удрав, наконец, из крошечного, удушливо-идиллического Эйхштетта (и вовсе не предполагая, что мне придется, в 2010-ом, вновь расстаться с возлюбленной баварской столицей ради того университетского места, которое кормит меня теперь…); почему и по какому делу оказались там Тина и Виктор, я не могу уже вспомнить. Великосветский великомученик выступал не в одном из многочисленных мюнхенских дзенских кружков, но в группке тибетской, о которой до того я не слыхивал, о которой, как и о самом выступлении, в Интернете прочитал Виктор, вдруг, когда мы встретились на Одеонсплатц (впервые увидел я их обоих после той незабываемой электрички из Кронберга), предложивший нам вместо традиционной прогулки по Английскому саду отправиться к этим самым тибетцам на другой конец города, поглазеть на заезжую знаменитость. Я согласился с охотою; Тина, влюбленными глазами смотревшая на Виктора, согласилась легко: поехали, почему бы и нет? По дороге, очень долгой, все перекидывала она, запуская в них руку, свои в тот день медно-рыжие волосы с одного плеча на другое. Совершенно не помню, что говорил у тибетцев знаменитый дзенский растратчик, пожилой соблазнитель юных адепток, господин с подчеркнуто-мужественным, прямо грегори-пековским, голливудским, синевато-щетинистым, хотя и свежепобритым лицом, в дорогих и даже дорогущих, похоже, часах, не скрытых черным с золотою расшивкою, очень торжественным одеянием, в которое счел нужным он облачиться; помню только ощущение беззастенчивой и безмерной неправды, от него исходившее. Прямо он лучился тщеславием, глядясь в незримое зеркало, любуясь своими движениями, кружениями своих изысканных рук, очаровательно улыбаясь, всячески изображая скромность, простоту, доступность, честность, открытость. От этой простоты тошнота подступала мне к горлу; Виктор, помню, тоже морщился и кривился. В метро, когда ехали мы обратно, по-немецки и, значит, обращаясь к нам обоим, ко мне и к Тине, сказал он, что нам повезло с учителем, что Боб человек прозрачный, без всякой задней мысли, без намека на фальшь и позерство. На второй или третьей станции вошла в вагон и села – наискось через проход – лицом к Тине и Виктору, боком ко мне смуглая джинсовая девушка с большим блестящим бронзовым Буддой сперва в руках, потом, когда уселась она, на коленях, Буддой нехуденьким, с сомкнутыми в кружочек указательным и большим пальцами узкой ладони, повернутой к вагону, благословляющей пассажиров. Это так было смешно, так кстати и так неожиданно, что я почувствовал мгновенное веяние огромного счастья, не зависящего от пространства и времени, от обстоятельств жизни, отголосок того покоя, который испытывал, бывало, в дзен-до, когда случайные, обращенные или не обращенные к кому-то мысли от меня отступали, боль в ногах отступала тоже и оставалось лишь чистое, великолепное и пустое, благосклонное ко мне небо – и одно, последнее, тайное желание, чтобы уже никто, никогда – ни дядька с брюсовскою бородкой, ни Ирена с ее зеленой кофточкой – не ударял и не ударяла по медной миске деревянною битою. Никакого дзен-буддизма вообще нет, сказал Виктор по-русски, смеясь своими осмысленно-сумасшедшими глазами, глядя на Будду и девушку. Я принял это за очередной дзенский парадокс, в духе: убей Будду, убей патриарха; не забудь прополоскать рот, если произнес слово сатори. Никакого дзена нет, повторил Виктор, по-русски по-прежнему. Есть только человек. Каков человек, таков и дзен. Все прочее – ничтожная, никчемная чепуха. Каждый, в сущности, сам себе Будда.
Демократия духов
Желтый спасательный вертолет кружился над автострадой, впереди по ходу замершего движенья; все глаза и все головы всех люксембуржцев, всех не-люксембуржцев повторяли его круги. Но поверить, что Боб – Боб с его светящейся сединой, снежным взглядом – больше не существует, что он превратился в то серое (говорят, что каменистое, говорят, что комкастое; я сам никогда ни в одну урну с прахом не заглядывал), что Ясуко должна повезти или уже повезла теперь в Штаты… как возможно в это поверить? В это невозможно поверить! как это банально и как это правильно. Мы отказываемся верить, мы сопротивляемся, мы негодуем. Наше неверие – наше сопротивление… Я снова сел в машину в этой трагической тишине (тишине умолкших чудовищ), сложил руки в буддистскую мудру, в память о Бобе, начал считать свои выдохи, от одного до десяти, в то же время стараясь представить себе его, Боба, с его светлым взглядом, светящейся сединой, в его застегнутой доверху клетчатой рубашке и вязаном свитере; и как это бывает, когда мы направляем нашу мысль на кого-нибудь, уже ушедшего или еще живущего среди нас, когда мы поворачиваем эту мысль лицом к нему, лицом к лицу с ним, отбрасывая все постороннее, – на мгновение, очень остро, ужасаясь и радуясь, почувствовал его живое присутствие рядом со мною, как если бы он сидел на соседнем сиденье, такой же спокойно-прозрачный, каким был всегда, ничуть не расстроенный смертью, просто тот же Боб, когда-то посоветовавший мне пойти погулять в лес, если окружающее действует мне на нервы. Пнин, пишет Набоков в лучшем месте своего нелучшего романа, смутно верил в демократию духов (a democracy of ghosts). Души умерших, заседая в своих комитетах, решают, может быть, участь живых (the destinies of the quick). Вряд ли Боб, думал я, мог верить во что-то подобное, смутно или отчетливо, а я (если у живых есть право высказывать в этом деле свои пожелания) – я был бы рад его участию в трудной работе комитета, занятого