ты или по-петербургски на вы тогда, когда-то были мы с ним. Все в жизни перекликается, пересекается, и все, что происходит с нами, есть только часть и фрагмент одного невероятного сна. Когда-нибудь мы проснемся, но пока мы спим и в лучшем случае понимаем, что спим, в лучшем случае, в лучших случаях нашей жизни, чувствуем странность этого сна, неправдоподобие этого сна, его, на свет, тончайшую ткань, золотую расшивку. Подозреваю, что Васька-буддист думал примерно то же, на меня глядючи, тонкой и узкой рукою снимая незримую паутинку со своего, в горошинку, галстука. Это было его издательство просто-напросто; молоденькая беленькая сотрудница, подойдя к нам, сменила его за стойкой. Он начал в девяностые годы издавать книги, да-да, он – начал, он – издавать, и он – книги, он самый, Васька-буддист с Васильевского острова, как это ни кажется мне удивительным. Он всегда любил научную фантастику, в начале девяностых годов открыл свое дело. Мы пошли пить кофе в глубину павильона, в кафе, в которое я всякий раз захожу, оказываясь на франкфуртской ярмарке, так сильно отличается оно от всего того современного, светящегося, пестрого и пижонского, что окружает его; кафе, прямо трогательное своей непритязательностью, похожее на фабричную столовку каких-нибудь пятидесятых, что ли, годов, времен экономического чуда, а может быть, и вправду сохранившееся с первых послевоенных ярмарок, тех самых, которые фотографировал некогда Винфрид, Тинин отец; сохранившееся со своей стеклянной витриной, где, никем не покупаемые, лежат затхлые котлеты, обветренные куски творожного пирога, и с пожилыми краснорукими женщинами, упорно, уже полвека, требующими внесения залога за белую, с выбоинками, кружку, в которую наливают они кислый кофе, вместе с кружкой выдавая не всегда понимающим, чего от них хотят, посетителям, вьетнамским поэтам и македонским прозаикам, синенький потертый жетон, по которому можно при возвращении кружки залог получить обратно. Все это рассказал я Ваське-буддисту, покуда мы шли с ним вдоль издательских закутков и агентских трансмиссий; Васька заметил на это, что, кажется, мы с ним оба тоже не изменились. Ну, уж он-то изменился; как поживает его буддизм? Его буддизм остался в прошлом, ответил Васька-буддист. В начале девяностых годов он женился, пошли дети (он так и сказал: пошли дети), у него их четверо, да, четверо детей у него, три сына и дочка, почти уже взрослые. Я вспомнил ту девушку в тире на Елагином острове, читавшую «Аэлиту» Алексея Толстого, одобрительно хмыкавшую на Васькины меткие выстрелы. Он женился на своей школьной подруге, сказал Васька, отвечая на мои мысли. Нет, я вряд ли мог быть знаком с ней; в те годы они не дружили; в те годы он был с Аней; я ведь помню Аню? Ее, выходит, действительно звали Аней; и я ее помнил; а вот что она была с Васькой, об этом я не догадывался или напрочь забыл (слишком занят был своей собственной злосчастной любовью к смуглой леди, равнодушной ко мне). Ну как же, сказал Васька, по-прежнему неузнаваемый, коротко стриженный и с рыже-седою бородкой, они были вместе довольно долго, лет шесть или семь… Аня теперь в Непале. Аня – в Непале? Аня в Непале, уже давно. А Дима-фотограф? Дима-фотограф всячески преуспел; да и жена его – деловая дама, так что они не бедствуют. Он, пожалуй, один из известнейших фотографов в Петербурге (в городе, сказал Васька, как часто говорят петербуржцы), живет, кстати, подолгу в Берлине, выставляется в разных галереях, сотрудничает с разными журналами, и с его, Васькиным, издательством тоже сотрудничает, теперь все реже и реже. А в девяностые годы они вместе начинали, первые обложки он делал. Флейта сякухати? Еще бы Дима-фотограф не играл на сякухати! Дима-фотограф даже в Японию ездит совершенствоваться в благородном искусстве игры на сякухати, проговорил Васька с глубоко запрятанною иронией, и в конкурсах сякухатистов, если можно так выразиться, тоже регулярно участвует… Мы все-таки попробовали получить у красноруких фабричных тетенек не кофе, а чай; чай был, конечно, в пакетиках, и вода, как это часто случается в подобных грустных местах, с шипом и паром извергнутая кофейной по своему первоначальному замыслу и внутренней сути машиной, не получила возможности подобающим образом в дебрях машины сей покипеть, так что, налитая в щербатые кружки, тут же покрылась белой мерзкой крахмалистой пенкою, которую Васька собрал ложечкой, сбросил на блюдце. На манжетах у него были запонки с синенькими квадратными камушками. Нет, я не узнавал в нем того Ваську-буддиста, в потертых джинсах и с кожаной ленточкой, перетягивавшей длинные волосы, которого милиция заметала при случае просто так, за эту ленточку, эти джинсы… Теперь обнаружились у него темные маленькие, скорее смеющиеся, глаза, даже, если угодно, глазки, даже, пожалуй, глазенки, которых раньше за ним не водилось (или я их не видел, не помнил); а когда понадобилось ему заглянуть в программу русского стенда (с моим, уже наканунешним, выступлением), извлек он из пиджачного кармана футлярчик, из футлярчика – узенькие очочки, совсем уже странно, солидно и смешно смотревшиеся на его толстом носу, на его узком лице; он всегда знал, объявил бывший Васька, листая программу, что я еще допишусь до успеха (ну уж успех, я вставил, весьма относительный…); удивлялся даже, что ничего обо мне не слышал… А вот слышал ли он что-нибудь о Ген-наадии? Ах, Ген-наадий! да, был такой, ответил Васька, морща лоб, с усилием вспоминая. Да, был такой Ген-наадий, правда, но что с ним стало и куда он подевался, бог весть. А та дама на Петроградской стороне, у которой мы познакомились? Но Васька, нет, не помнил никакой дамы, любительницы красного дерева, и чем дольше его я расспрашивал, тем острее чувствовал, что говорю с ним об уже напрочь не интересных ему эпизодах его призрачной молодости; чем дольше сидели мы с ним в этом фабричном кафе, окруженные грохотом ярмарки, шипом шестеренок и шумом трансмиссий, тем печальней и тяжелее становилось у меня на душе, тем сильней хотелось проснуться. Да и зачем, думал я, снится мне этот пятидесятилетний издатель, с его запонками, его полосатой рубашкой, его, в горошинках, галстуком, этот бизнесмен и деловой человек, совсем неплохо, судя по всему, зарабатывающий на своей научной фантастике, фантастике, впрочем, и как выяснил я из разговора с ним, не только научной, но и еще какой-то другой, той, которая в нынешнее странное время именуется фэнтези (бывший Васька произнес это слово без улыбки и без кавычек, давно, должно быть, отвыкнув ему удивляться), на каких-то пухлых, переведенных с английского или сразу по-русски написанных книгах о приключениях прожорливых птеродактилей, волшебных викингов и прочих учеников чародея… Не то чтобы он совсем перестал интересоваться буддизмом, рассказывал мне Васька-бывший-буддист, просто времени у него нет. Он еще в девяностые годы ходил медитировать (он так и выразился, не объясняя, куда он ходил); теперь не ходит, почти не ходит, совсем редко ходит. А ведь тогда, в молодости, мы тоже не медитировали, сказал я, не сидели в дза-дзене; по крайней мере я не сидел и не помню, чтобы кто-то сидел. Я начал сидеть уже гораздо позже, рассказал я ему, уже почти в сорок лет… А он пробовал медитировать тогда, в молодости, рассказал в ответ Васька, но он не знал как и не это казалось важным тогда. Потом, уже в девяностые годы, захаживал он в одну дзен-буддистскую группу, чуть ли не первую в городе. Наверно, не первую, но о других он не слышал. Очень странная была группка: собирались на дому, то у одного, то у другого, иногда у него самого, Васьки… Сперва сидели, смешно вспомнить, на стульях, потом читали в английском переводе Догена, без большого успеха. Догена попробуй вообще пойми. То есть как читали? Ну, просто взяли английский перевод «Сёбогендзо», взяли к нему комментарии и пытались читать вместе, по главе в каждую встречу; пытались даже разбирать японский оригинал. Было интересно; был один настоящий японист, университетский преподаватель, объяснявший значение иероглифов. Потом появился некий кореец, непонятно, настоящий буддистский монах или не совсем настоящий; вместе с ним появились откуда-то маты, подушки; вообще он показал, как сидеть, как складывать руки; объяснил, что такое кинхин… Сам Васька, впрочем, тогда уже слишком был занят семьей и бизнесом, так что до сих пор и не знает он, подлинный был кореец или все же поддельный. Противноватый был дядька; наверно, все же поддельный.
Трепетный мальчик Витя
Мы уже собирались отдать фабричным тетенькам их заветные обшарпанные жетоны и драгоценные щербатые кружки, когда упомянул я, просто так и сам не знаю, по какому наитию, Виктора; то есть упомянул сперва Боба, рассказав бывшему Ваське, что меня-то как раз сводила судьба и карма с дзен-буддистом подлинным, без всяких сомнений, человеком замечательным, редкостным, судьбы и кармы трагической; и с еще одним дзен-буддистом, тоже, судя по всему, очень подлинным, судьбы невыясненной, кармы загадочной, дзен-буддистом, кстати, русским, кстати, родом из Петербурга. Как зовут его? Виктор М. За стеклянной стеною, отделявшей кафе от прочего павильона, проходили, в своем собственном сне, говорливые тени, вполне равнодушные, разумеется, к Васькиному умиленному изумлению. Но это, может быть, совсем не тот Виктор М.? Это был тот Виктор М., тот самый Виктор М., которого он знал, Васька, в девяностые годы, которого не просто знал он, но которого он же и привел в помянутую только что дзен-буддистскую группу, кружок по изучению Догена, дза-дзена… А что, собственно, здесь удивительного? Дзен-буддистский мир тесен, в России особенно. А удивительно вообще все. Вот то, что мы сидим сейчас во Франкфурте, в этом фабричном кафе пятидесятых годов, с этой стеклянной витриной, этими затхлыми котлетами, краснорукими тетками… разве все это менее удивительно? Надо только уметь удивляться. Он подобрал этого Витю на Невском, сообщил Васька, глядя на меня, на жетон в своей узкой руке, опять на меня ошарашенными темными глазками. А было этому Вите каких-нибудь лет шестнадцать. Как же это он его подобрал? А он стоял на Невском и глазел на кришнаитов. Васька вдруг засмеялся не похожим на него самого, с легкими взвизгами, смехом. Тогда были кришнаиты, если я помню, ходили по улицам и пели «Харе Кришна». Ну, собственно, они и сейчас есть. «Харе Рама», сказал я. Вот именно, сказал Васька, «Рама Рама Харе Харе». И такие у них были смешные