Остановленный мир — страница 97 из 129

ил Виктор. Я знаю, что это было важнейшее событие моей жизни, самое прекрасное, что со мною могло случиться. Ну так чего же вы хотите, Виктор, сказал я, вы же понимаете, что люди всюду люди, не бывает все по правде, все по-настоящему. Здесь, на земле, не бывает такого. Всегда все испорчено, все отравлено человеческими страстями, неправдой и низостью. Или вы хотите, чтобы дзен был одной сплошной сияющей истиной? чтобы ни пятнышка не было на этом солнце? ни крапинки на белизне этих риз? Да вы же сами говорили когда-то: каков человек, таков и дзен; и мне ли напоминать вам, Виктор, знаменитые слова Джао-джоу, что искренний человек облагораживает даже неправильное учение, а человек неискренний и самое правильное учение делает ложным? Вы лучше меня их знаете, говорил я, сбоку глядя на молчащего Виктора. Вдруг он повернулся ко мне. Нет, все неправда, сказал он. Все неправда, все вообще не так, повторил он, на одну, опять же, совсем коротенькую секундочку показывая мне такое свое подлинное лицо, отчаянное лицо, какого еще никогда я не видел, тут же, впрочем, это лицо опуская, опуская и руки, так что повисли они между ног, сводя пальцы, застывая в этой странной позе, которой тоже никогда я не видывал, с опущенными руками, опущенной головой. Облака неслись по небу, смятые ветром, облитые солнцем; модный дядька в замшевой курточке, доев свою дрянь, сидел, вытянув узкие ноги в сапожках, в неподвижности, прямо буддистской, устремив пустой взгляд в пустоту, ни малейшего внимания не обращая на несчастного голубя; голубь, к дядьке не приближаясь, еще бродил по раздолбанной булыжно-песчаной дорожке, глупо гулькая, втягивая и вытягивая головку, в абсурдной, непобедимой надежде на какие-нибудь, все-таки, крошки, которых у нас не было, или хоть на крохи нашего внимания, которые мы не уделили ему. Орнитологические у нас с вами прогулки… Тина позвонила мне на мобильный – Викторов, как обычно, был выключен – с сообщением, что Виктору не дозвонилась, не стала искать нас, вернулась домой, готовит ужин и чтобы мы приходили к ней, когда наговоримся о дзене. Мы еще не наговорились; Виктору, я вдруг понял, еще кое-что нужно было сказать мне. Он многое мог бы еще сказать, объявил он, головы не поднимая по-прежнему. Да что же, в конце концов? Ах, он мог бы мне рассказать, например, хотя и без того ему тошно, какая царит неправда в японских монастырях, как там все съедено фальшью, все сведено к соблюденью ничтожных формальностей. Да никого там не интересует никакой дзен-буддизм, кроме дураков-гайдзинов, несчастных идеалистов. Дураки-гайдзины, идеалисты несчастные, принимают все это всерьез, все эти правила. Монахи-японцы просто отбывают свои три года, как в армии. Они должны отбыть три года, чтобы получить приход, унаследовать храм, где будут хоронить, венчать, получать пожертвования и никогда, ни при каких обстоятельствах не заниматься дза-дзеном. Мне один монах молоденький, рябенький, так и сказал однажды. Вот выйду отсюда – и никогда, ни разу в жизни не сяду больше на эту подушку проклятую. А как им скучно, бедненьким. Они там, бедненькие, прямо подыхают со скуки. Но и развлечения находят, конечно: по ночам перелезают через ограду, к блядям бегают в соседний квартал. А главное развлечение – измываться над новенькими. Пока ты новенький, ты – никто, ты – ничтожество, об тебя можно ноги вытереть, растереть тебя, как плевок и окурок. Тебе так и говорят, ты – никто, ты – дерьмо. Да хуже, чем над слабаком и толстухой в советской школе, там измываются над новичками. Среди старших монахов настоящие есть садисты. Самое отвратительное, что они не просто так себе садисты, они во имя Будды садисты. Спросишь старшего монаха, зачем он уж так-то над бедным новеньким измывается, собственную блевотину заставляет есть его, на мороз его выгоняет ночью мыть внешнюю галерею, на голых коленках по ней ползать и голыми руками держать ледяную тряпку, зачем он его бьет, и больно бьет, прямо до крови, и спать не дает ему, и унижает его, где и как только может, – зачем он все это проделывает, он тебе точно ответит, что – из сострадания. Из великого буддистского сострадания, великой любви, великого милосердия. Это он, старший монах, помогает новичку победить свое эго, одолеть свою самость. А глянешь в глаза ему – и видишь, что он обыкновенный садист, этот старший монах, армейский дед, вот и все буддистское милосердие. А эго у него – во какое! Тут Виктор, помнится мне, разогнулся, развел руки над головой у себя, показывая что-то огромное, что-то безмерное; затем опять повесил их между ног, опустил голову. Я спросил его, помнит ли он Пита-голландца, с которым когда-то мы, Боже мой, как давно уже, виделись в Эйхштетте. Он помнит Пита-голландца; он тогда не то что не поверил, а как-то не придал значения его словам. Тогда еще верил он, что это так нужно. А теперь не верит? Теперь нет, не верит. Не верит, потому что людям не верит. Потому что… потому что это просто попы, произнес он, вновь поднимая голову и с такой брезгливостью на лице, какой до этого дня не замечал я за ним; просто попы, более ничего. И буддистские эти роси, эти учителя и старцы, это просто начальники, церковные иерархи, генералы от дзен-буддизма. Исключения? Исключения бывают. Китагава-роси совсем не генерал, совсем не начальник. И те старые монахи, которые живут в горном храме, – настоящие монахи, без дураков. Их мало, этих исключений, вот в чем дело. Исключения потому и суть исключения, что их мало, сказал я (полагая, что разговор наш окончен и что мы пойдем сейчас вниз по Грюнебургскому парку есть приготовленный Тиной ужин).

Хвост не пройдет сквозь решетку

Разговор наш еще не был окончен. Дядька исчез, исчез и голубь, потерявший, видно, надежду на вожделенные крошки; даже утки перестали кружить по квадратному бетонному прудику, отправившись дремать в камыши; один лишь селезень, упрямый и маленький, с особенно яркими, сверкающе-синими перышками на сложенных крыльях, продолжал свое, уже отчаянное, кружение, вновь и вновь, быстро-быстро окунаясь в желто-зеленую воду, отражавшую свечение взволнованного, уже вечернего неба. Это все еще полбеды, говорил Виктор, это еще все земное… А вот если я хочу знать, что у него, Виктора, там было с Герхардом. Я хотел знать, еще бы! А знаю ли я коан про быка и хвост? Я знал (наверное), но не помнил. Есть такой коан, говорил Виктор, не разгибаясь, но поднимая ко мне голову, сам обретая неожиданное сходство с быком, – такой коан про быка, или буйвола, пролезающего в окно, или пролезающего сквозь решетку окна, это не имеет значения: ни бык, ни буйвол ни в окно, ни сквозь решетку окна пролезть, понятно, не могут. Верблюд сквозь игольное ушко тоже ведь никогда не пролезет… А бык пролез, рога пролезли, башка пролезла, ноги пролезли передние, ноги пролезли задние, а хвост не пролезает и никогда не пролезет. Вопрос: почему? Почему же? А потому что хвост – это эго, остатки эго, которые у всех у нас есть, после всех решенных коанов, после всех пережитых сатори… Решить коан, испытать сатори – это так же, в конце концов, невозможно, как быку пролезть сквозь решетку, верблюду – сквозь игольное ушко. А все-таки бык пролезает, пролезает башка с рогами, ноги и туловище. А последний, самый крошечный остаток нашей самости все-таки не пролезает, не пролезает и никогда не пролезет… Вот и все тут, говорил Виктор, наука нехитрая. Это и есть правильный ответ? – спросил я. Правильного ответа не существует или, что одно и то же, правильных ответов существует бесконечное множество, любой ответ может быть правильным, если учитель его принял… Правильный ответ здесь должен быть действием. Например, каким же? А, например, нужно хлопнуть по попке учителя и сказать ему: э, дорогой учитель, это у тебя не хвост ли торчит там? Я рассмеялся; Виктор, по крайней мере, усмехнулся, быстро, печально, раздвинув вширь губы, тут же снова собрав их, поднимая ко мне свои сумасшедшие, осмысленные, преувеличенные, страдающие глаза. Он ответ этот вычитал в книжке. Вот как? Да, с неожиданно хитрой, по-прежнему печальной усмешкой – усмешечкой – объявил Виктор; в книжке Янвиллема ван де Ветеринга – был, если я знаю, такой замечательный голландский автор, зарабатывавший на жизнь сочинением детективов, а на досуге писавший книжки о своих дзен-буддистских опытах (я знал; читал его в мое дзенское время). Вот в одной из книжек Ветеринга он этот ответ и вычитал, с неожиданно хитрой усмешкой – усмешечкой – сообщил мне Виктор; а сам Ветеринг этот ответ не придумал, но тоже вычитал в книжке. Потому что есть такая тайная книжка с ответами на коаны, даже несколько таких тайных книжек с ответами, среди этих тайных одна есть самая знаменитая… он понимает, что если знаменитая, то уже, конечно, не тайная, а все же это так, ни один дзенский учитель никогда не посоветует вам читать ее, даже не упомянет о ней, наоборот, когда она впервые, лет сто назад, напечатана была в Токио, какие-то монахи скупали ее и сжигали, а он ее просто-напросто заказал через Amazon, ему прислали из Америки, в английском переводе семидесятых годов, есть такой перевод, и тоже ни один дзенский учитель ни в Америке, ни в Европе вам о нем не расскажет, а на самом деле они все ее знают, эту тайную книжку, а молодые монахи в Японии, из тех, которые спешат пройти свой курс поскорее, чтобы получить приход, унаследовать храм, – те просто учат ее наизусть, и ничего, никто их не уличает. Все съедено фальшью, снова сказал Виктор, все сводится к ничтожным формальностям. Это просто игра такая, все эти коаны. Для игры тоже потребно вдохновение; иначе ее не выиграешь… А ведь он мне совсем другое рассказывал, две недели назад. Да, он рассказывал, отвечал Виктор, еще ниже опуская руки и голову, и он не врал, между прочим. Все так и было, как он рассказывал мне, и этот первый решенный коан, это первое маленькое сатори – это было незабываемо, прекрасно, невероятно. Что-то прекрасное, страшное случается с тобою, все стены рушатся, перегородки падают, колесики и шестеренки жизни обнажаются перед твоим внутренним взором, мир является в неописуемой, невыносимой, сияющей красоте. И потом, через пару лет, снова что-то случается, более значительное или менее глубокое, уж как повезет. А в промежутках ты играешь в такую игру. Да он их как орешки щелкает, эти коаны, – не разгибаясь, поднимая голову, вновь превращаясь в быка, и в быка разъяренного, проговорил Виктор, – как меленькие, мерзенькие такие орешки… Но он никогда не отвечал по книжке, заглянул в нее – и выкинул, честное слово, просто взял и выкинул в мусорный бак, чтобы она его не сбивала, и Боб это, кстати, одобрил, когда он, Виктор, ему в этом признался, говорил мне Виктор, еще больше, очень зримо, грустнея при упоминании о Бобе – который, в свою очередь, рассказывал ему, Виктору (говорил мне еще более погрустневший Виктор), что настоящие учителя прекрасно умеют отличать ответы по книжке от собственных, правильных или, что чаще, неправильных ответов, даваемых учениками, и если видят, что ответ по книжке, обрушивают на бедного ученика такие дополнительные вопросы, с которыми никакая книжка ему справиться не поможет. Один-единственный раз он, Виктор, ответил так, как написано у Ветеринга и в той выброшенной тайной книжонке… и, нет, он до сих пор не знает, почему он сделал это. Это как-то само собой получилось. Китагаву-роси он не посмел тронуть, а вот Герхарда, да, ухватил за задницу, очень крепко. Тут