, словно пытаясь прояснить это. Ему придется развернуться и выбрать один из трех, четырех, пяти поворотов, которые он проехал, определить, куда они вели, понять, какой из них верный. Один из них должен быть верным. Ему нужно только оставаться методичным. Он проделает путь обратно до дома, затем начнет снова, осторожнее, внимательнее, и доберется в город, где и намеревался оказаться. Теперь ему действительно хотелось эту колу. Голова болела от недостатка кофеина.
Их отпуск был испорчен. Магия была разрушена. По правде говоря, что ему следует сделать, так это поехать обратно к дому и заставить детей собрать вещи. Они вернулись бы в город до ужина. Могли бы шикануть в том французском заведении на Атлантик-авеню: заказать жареные анчоусы, стейк, мартини. Клэй был полон решимости, но задним числом. А сейчас он был… ну, он бы сказал, в смятении, но он не заблудился. Он испытывал необъяснимо сильное желание увидеть детей.
Он выбрал первый поворот налево и проехал всего несколько ярдов, прежде чем понял, что это не тот путь: дорога шла в гору, а он знал, что нужная ему была ровной. Он развернулся и поехал назад на главную дорогу, почти не сбавляя скорость, зная, что машин нет ни в одном направлении. Второй поворот налево – казалось, этот мог быть верным. Он проехал по дороге, затем повернул направо, потому что была такая возможность. Возможно, так оно и было, и раскрашенная палатка с яйцами была дальше по дороге. Все выглядело знакомо, потому что деревья и трава всегда выглядят именно так, как от них ожидают.
Он снова развернул машину, вернулся на дорогу, на которую свернул с главной, и там, на другой стороне дороги, он увидел женщину. На ней была белая рубашка-поло и брюки цвета хаки. На ком-то этот наряд смотрелся бы как одежда для отдыха, но на этой женщине с ее широким лицом коренной американки (древняя кровь, вневременное достоинство) он выглядел как униформа. Женщина увидела его, подняла руку, помахала, показала на него, поманила к себе. Клэй выехал на дорогу, теперь уже медленнее, и скользнул к остановке. Он опустил пассажирское окно и улыбнулся женщине такой улыбкой, которой учат улыбаться собакам, чтобы не выдать страх перед ними.
– Привет! – Он не знал, что сказать. Признаться, что потерялся?
– Привет. – Она взглянула на него и начала очень быстро говорить – на испанском.
– Извините. – Он пожал плечами. Он ненавидел признаваться в этом даже в собственных мыслях, но испанский звучал как тарабарщина. Клэй не говорил на иностранных языках. Он не собирался даже пытаться выучить их. Это заставляло его чувствовать себя дураком или ребенком.
Женщина продолжала. Слова лились из нее. Она едва успевала вдохнуть. Она хотела сказать что-то важное и, возможно, забыла по-английски даже то, что знала: «Привет», «Спасибо», «Все окей», «Windex»[31], «телефон», «сообщение», «Venmo»[32] и дни недели. Она говорила. Она все продолжала говорить.
– Извините. – Он снова пожал плечами. Он, конечно, не понимал.
Но, возможно он ухватил смысл. О, вот и слово: «comprende»[33]. Так говорили в фильмах. Нельзя жить в этой стране и не знать испанский хоть немного. Если бы у него было время подумать об этом, если бы он заставил себя успокоиться, он смог бы пообщаться с этой женщиной.
Но она была в панике, и она передавала эту панику ему. Он заблудился и хотел к своей семье. Хотел стейк в ресторане на Атлантик-авеню.
– Не. Говорю. По-испански.
А она все говорила. Что-то и что-то. Он слышал «пиво», но она сказала «олень»: они звучат похоже и в английском, и в испанском. Она все говорила. Сказала «телефон», но он не понял. Сказала «электричество», но он не услышал. В уголках ее маленьких глаз навернулись слезы. Она была невысокой, веснушчатой, широкой. Ей могло быть четырнадцать или сорок. Из носа у нее текли сопли. Она плакала. Говорила громче, торопливо, сбиваясь, возможно, полностью отказавшись от испанского языка, на каком-то диалекте, на чем-то еще более древнем, на арго давно умерших цивилизаций, груды руин в джунглях. Ее люди открыли кукурузу, табак, шоколад. Ее люди изобрели астрономию, язык, торговлю. А потом перестали существовать. Теперь их потомки чистили кукурузу, о которой узнали первыми, пылесосили коврики и поливали декоративные клумбы лаванды у бассейнов в особняках Хэмптона, которые не использовались большую часть года. Она забылась, даже положила ладони на его машину, что, как они оба знали, было неприемлемым посягательством. Она держалась за двухдюймовую полоску стекла, которая торчала из двери. У нее были маленькие коричневые ладони. Она все еще продолжала говорить сквозь слезы; она задавала ему какой-то вопрос, вопрос, который он не мог понять и на который в любом случае не смог бы ответить.
– Извините. – Он покачал головой. Если бы его телефон работал, он, возможно, попробовал бы Гугл-переводчик. Он мог бы убедить ее сесть в машину, но как дать ей понять, что он заблудился, а не ездил кругами, потому что хотел убить ее или усыпить, как деревенские родители усыпляют своих младенцев? Другой человек ответил бы по-другому, но Клэй был тем, кем был, – тем, кто был не в состоянии дать то, что нужно этой женщине. Он боялся ее торопливости, ее страха, который не нуждался в переводе. Она боялась. Ему стоило бояться. Он боялся.
– Извините, – он сказал скорее себе, чем ей. Она отпустила стекло, когда он начал его поднимать. Он поехал дальше по дороге, быстро, хотя намеревался исследовать все повороты. Ему нужно было оказаться подальше от нее даже больше, чем быть рядом со своей семьей.
21
В ЛЕСАХ ВОЗНИКАЕТ ЧУВСТВО ПРИСУТСТВИЯ ЧЕГО-ТО НЕВИДИМОГО, КАК БЫ ТЫ НИ ВГЛЯДЫВАЛСЯ. В нем были жуки, замершие серовато-коричневые жабы, грибы причудливых форм, которые казались случайными, сладкий запах гнили, необъяснимая сырость. Ты чувствуешь себя маленьким, как многое другое, и совсем незначительным.
Возможно – возможно, – с ними что-то произошло. Возможно, что-то происходило с ними прямо сейчас. Веками не существовало слов, описывающих то, как в легких словно растения-самосевы распускаются опухоли, похожие на цветы, что прорастают в самых неожиданных местах. То, что люди не знали, как это назвать, ничего не меняло: когда грудь заполнялась жидкостью, приходила смерть от утопления.
Роуз чувствовала на себе взгляды, но потом притворилась, как часто делала, что за ней наблюдают. Она вообразила себя в фокусе камеры мобильного телефона. Она была еще мала и не понимала, что каждый видит себя именно так: главным героем истории, а не одним из прозаичных нескольких миллиардов – пока легкие медленно наполняются соленой водой.
Свет в лесу был иным. Ему мешали деревья. Деревья были живыми и казались волшебными созданиями Толкина. Деревья наблюдали, и не беспристрастно. Деревья знали, что грядет. Деревья разговаривали между собой. Они были чувствительны к сейсмическим отголоскам далеких бомб. За многие мили отсюда – там, где океан врезался в сушу, – деревья умирали, хотя пройдут долгие годы, прежде чем они превратятся в выбеленные бревна. У деревьев было все время мира, а вот у остальных – нет. Мангровые заросли могли перехитрить время, приподнять свои корни, как викторианская леди – юбки, глотнуть соли из земли, и возможно, с ними все будет хорошо, с аллигаторами и крысами, с тараканами и змеями. Возможно, без нас им будет лучше. Иногда – иногда, – самоубийство приносит облегчение. Это было подходящее слово для происходящего. Болезнь в земле, воздухе и воде – все было отлично продумано. В лесу таилась угроза, и Роуз ее чувствовала, а какой-нибудь другой ребенок назвал бы эту угрозу Богом. Важно ли, что гроза метастазировала в нечто, для чего еще не существовало имени? Важно ли, что электросеть развалилась, словно построенная из конструктора лего? Важно ли, что детали лего никогда не подвергнутся разложению, переживут Нотр-Дам, пирамиды Гизы, пигмент, нанесенный на стены в Ласко? Важно ли то, что какая-то нация взяла на себя ответственность за отключение света, важно ли, что это расценили как объявление войны, важно ли, что это стало предлогом для долгожданного возмездия, важно ли, что доказать, кто и что сделал с помощью проводов и сетей, стало физически невозможно? Важно ли, что женщина-астматик по имени Дебора умерла через шесть часов в поезде F, застрявшем под рекой Гудзон, а другие люди в метро шли мимо ее тела и ничего особенного не чувствовали? Важно ли, что машины, созданные для поддержания жизни, прекратили свое трудное дело после того, как резервные генераторы в Майами, Атланте, Шарлотте и Аннаполисе вышли из строя? Важно ли то, что болезненно тучный внук Вечного президента действительно сбросил бомбу, или же важно лишь то, что он мог ее сбросить, если бы захотел?
Дети не могли знать, что кое-что из этого произошло. Что в старом доме в приморском городке под названием Порт Виктории ветеран Вьетнама по имени Питер Миллер лежал лицом вниз на поверхности воды глубиной в два фута. Что во время сбоя системы управления воздушным движением авиакомпания Delta потеряла самолет, летевший из Далласа в Миннеаполис. Что сырая нефть пролилась на землю из трубопровода в безлюдной части Вайоминга. Что крупную телезвезду сбила машина на перекрестке Семьдесят девятой и Амстердам-авеню, и звезда умерла, потому что «Скорая помощь» не могла никуда доехать. Они не могли знать, что тишина, которая казалась такой расслабляющей за городом, в городе казалась угрожающей: в нем было жарко, неподвижно и как-то бессмысленно тихо. Детям не важно ничего, кроме их самих, или, возможно, это свойственное человеку состояние.
Босиком, с непокрытой головой и открытой грудью дети двигались осторожно: колени согнуты, пальцы ног поджаты. Кожу задевали ветки, оставленные ими отметины были не видны. Болезнь планеты никогда не была секретом, природа этой болезни никогда не вызывала сомнений, и если что-то изменилось (а оно изменилось), тот факт, что они этого не знали, не имел никакого отношения к делу. Что бы это ни было, теперь оно было внутри их. Мир подчинялся логике, но логика уже некоторое время эволюционировала, и теперь им приходилось считаться с этим. Все, что, как они считали, они понимали, не было неверно – оно не имело значения.