Последний пересчет, и выводная, сдав коридорному в сохранности все стадо, понесла прочь мощное свое тело, подрагивая под тугой форменной юбкой крепкими ягодицами; подрагивая не для них, задохликов, их она и за мужиков не считала, а для игриво чмокающих дубаков, слюняво облизывающихся вслед.
Коридорный развинчивал дверные запоры и, наконец, распахнул дверь, но сразу отскочил. В коридор выплеснулась грязная вода из камеры, а там по сплошь залитому полу болтались какие-то тряпки, колыхалась бумага, поплавками выныривали испражнения, и все это, накаленное в духовке камеры, било даже не в нос, а в глаза, вонью выдавливая из них слезы.
— Закрывай, гадина, не пойдем! — крикнул Берет, прибившийся к самой двери. — Начальника зови!
Дубак глянул еще раз в камеру, перегнувшись, чтобы не наступить блестящим ботинком на нечистоты: там из унитаза, бурля и клокоча, все прибывала вода: три этажа сверху, три камеры над «девять-«восемь» проливали свои толканы неожиданно подошедшей водой в надежде избавиться от застоявшейся вони.
Дубак захлопнул дверь, с опаской поглядывая на сгрудившихся вокруг него преступников: он был растерян, понимая, что не войдут они сейчас в камеру, и не зная, что дальше делать, так как они обязаны были войти, а он обязан был их туда вогнать и запереть. Как назло продол был пуст, и не видно было старшего, покинувшего свой пост у поперечной решетки коридора.
— А ну к стене все, — рявкнул дубак, размахивая киянкой и ожидая, когда появится кто-либо, — он не мог отлучиться, оставив в коридоре без присмотра преступников.
— Давай, мужики, к стене, — бросил Голуба, — и тихо. В хату не входить, даже если по одному будут загонять, по списку, — сдохнем там. И без базара…
Все растянулись у стены, и Матвеич предложил:
— Давай, мужики, сами хозяина звать — может, он еще у себя.
— А ну, молчать! — рявкнул дубак, затравленно оглядываясь посреди коридора.
— Это ж ДПНСИ распорядился воду дать, — тихонько объяснял Голуба Берету, — а педерасты эти, не разобравшись, что он говорил про кипяченую, и забыв про сантехников…
— Матвеич прав — хозяина зовем, — решил Пеца. — Давай, мужики.
— Ну, начали… — выдохнул Матвеич, — хо-зя-и-на…
Поддержали Берет с Голубой, потом еще несколько голосов, и через пару секунд мощный слитный голос скандировал: «хо-зя-и-на-хо-зя-и-на».
«Молчать! Сесть всем! Сесть! На пол, мрази! На пол!» — в несколько глоток заорали разом набежавшие со всех сторон дубаки. — «Замолчать! Садиться!» — Они метались вдоль выстроившихся у стены арестантов, размахивая дубинками и киянками, расстегивая притороченные к поясу чехольчики с «черемухой», но не решались ни их достать, ни нажать кнопку тревоги рядом, над столиком старшего коридорного у решетки, перегородившей продол. Сам старший орал что-то в телефон, а дубаки все метались, пытаясь своими криками заглушить дружное «хо-зя-и-на», но где было им перекричать столько глоток, и слитный голос настойчивым кулаком стучал в стены тюрьмы. Появились семенящие офицеры, подкумки, но их перепуганных голосов и вовсе слышно не было, и по тому, как все они избледнели, метаясь вдоль серой шеренги («ну точно крысы», — шепнул Берет на ухо Вадиму: не потому, что — Вадиму, а надо было сказать, из себя вытолкнуть это наблюдение, и Вадим, уцепив глазом пробегавшего лейтенанта с капельками пота над губой, сам увидел — крысы), по нерешительности и перехваченным страхом голосам, — даром, что громкие — понятно было, что правильно зовут: хозяин здесь еще, его только и боятся холуи, только страх перед ним мешает расправиться немедля с протестующей камерой.
И открылась — невероятно, но открылась угловая дверь, выпустив маленького полковника. Тут же окружила его свита из нашедших свое место тюремщиков, и в мертвячей тишине хозяин приблизился к «девять-восемь», до фуражки наполненный свирепостью, которую и сам не знал еще на кого через некоторое время опрокинет. Что-то шептали уже в уши, подобострастно склоняясь, а он все молчал и поймал, наконец, в озверевший зрачок коридорного.
— Отказываются зайти в камеру, товарищ полковник, — вытянулся коридорный, — бунтуют, а все этот ихний политик, — указал он на Матвеича.
— Гражданин начальник, — Матвеич сделал шаг вперед, — посмотрите в камеру, будьте добры. Мы целиком в ваших руках — потому и звали вас, что только ваша рассудительность…
Хозяин брезгливо помахал вытянутой вперед рукой, и серая шеренга подалась в обе стороны, освобождая ему проход к двери. Он заглянул в глазок и отошел, выискав опять Матвеича из одинаково серых лиц.
— Мы уже обращались к гражданину ДПНСИ с тем, что в камере забита канализация, — он обещал распорядиться и, к сожалению…
— Ты думаешь — я вам буду там убирать?! — голос хозяина густел гневом. — Почему отказались войти в камеру? Или думаешь, у меня для вас другая есть? В подвале — другая! В карцер захотели? Немедленно в камеру, и вылизать все там, чтобы порядок был!
— Гражданин начальник, — краем глаза Матвеич видел, как коридорный приближается к двери, чтобы открыть ее, — я понимаю, что свободных камер для нас нету, тем более, что в стране полным ходом идет перестройка, но вы в силах найти прекрасный выход из создавшейся нелепости… — Матвеич заговорил быстрее. — Там ведь раскаленная печь, да еще при всех этих испарениях, заявляю, как врач, все это грозит эпидемией. Распорядитесь отправить камеру в прогулочный дворик, пока дежурный все уберет, и пока все проветрится, а за это время и сантехники почистят канализацию…
Хозяин в это время заметил, что его франтоватая, не форменная совсем обувка, выпачкана в луже под дверью, и зашипел на уже открывающего дверь дубака: «Па-че-му в коридоре грязь? Пачему не следишь за чистотой твою-рас-туды!?» — Дубак в полном смятении не знал, что делать с дверью, понимая, открой он ее — новый поток выплеснется в коридор, и не осмеливаясь предложить начальнику отойти подальше.
— Гражданин начальник, — выдвинулся снова Матвеич, — ваши подчиненные все время злоупотребляют вашим доверием, — он понизил голос, — я спал и почти ничего не видел, но уверен, что преступники отправили сегодня недозволенным путем заявление, и хочу помочь вам пресечь эту злобную выходку…
Мутноватые старческие глазки уставились на почти шепчущего арестанта, силясь понять, что-именно он нашептывает.
— Кто отправил? Какое заявление?
— Они пытаются жаловаться в Москву на издевательское обращение персонала, не предусмотренное судебным приговором.
— Кто?
— Ваши подчиненные, заставляя терпеть, физические страдания и нравственные унижения, не только нарушают законы, но и сознательно провоцируют жалобы в прокурорские и партийные органы, что в настоящее время повсеместной проверки кадров является прямым подкопом под вас лично…
— Я спрашиваю, кто?!
— Офицер при обыске злобно сорвал со стены портрет Горбачева, демонстрируя тем самым свое противодействие перестройке…
— Кто? — ревел уже совсем сбитый с толку полковник.
— Но ведь не положено ничего на стены вешать, — вмешался кум.
— Он не велел снять, как положено, а сорвал, крича: «Как смеете вешать на стену мразь!», и он действительно это все кричал, гражданин полковник…
— Я не про Горбачева это кричал, — снова влез кум.
— Гражданин полковник, ваш подчиненный пытается вас обмануть, потому что там больше никто не висел…
— Кто такой? — рявкнул хозяин, тыча пальцем в Матвеича… — Ты кто такой? Ты?
— Осужденный Аронов, 153 УК, пять усиленного, гражданин полковник, как вы и сказали, дежурный все вылижет — ведь вы совершенно правы, что должен быть порядок, и прикажите, чтобы мы ему не мешали, вывести нас, пока все прорвется, в дворик, и чтобы поток не повторился, сантехников…
— Товарищ полковник, — вспомнил кум, — он все врет: никакой он не врач…
— Гражданин полковник, — перебил Матвеич, — можете сами убедиться, что начальник оперчасти манкирует своими обязанностями, не зная даже личных дел осужденных. Я врач и с немалым опытом, и ситуация чревата по вине ваших некоторых подчиненных серьезными заболеваниями. Велите открыть кормушку…
Видно было, что полковник недоверчиво посматривает то на Аронова, то на своего заместителя по оперчасти, решая, кто врет, но весь опыт не давал предположить подобной явной дерзости в преступной мрази, и в это время коридорный, поняв заминку начальника по-своему, открыл кормушку. Полковник непроизвольно сморщил нос и замахал рукой, закрывай, мол.
Чувствовалось, что опять свершается немыслимое чудо, и чаша весов начальственного глубокомыслия склоняется в сторону преступных мразей. Голуба с испугом смотрел на Матвеича все знали в камере, что никакой Матвеич не врач, и онемели от его рискового блефа. Вадим же, оказавшись рядом со все еще запертой дверью, уставился на открытую шторку глазка — никогда еще он не глядел в камеру через глазок, смелости не хватало, даже оказываясь рядом с этой или чужой дверью, повернуть рычажок и открыть шторку, а здесь — открытая после начальственного глаза манила к себе; Вадим прильнул и увидел всю камеру, как видит ее дубак, поразился охватности обзора, но и ужаснулся неостановленному еще затоплению, нечистотам, густо плавающим среди мусора (хорошо, что не он сегодня дежурный), и замер, углядев свой матрац — еще не плывущий, но вытолкнутый в центральный проход и развернувшийся, и, конечно же, пайка уже выпала из разворота, окунулась в извержения и пропала, совсем пропала, его кровная пайка, его хлеб, экономно оставленный на самые голодные часы, граммы его жизни и здоровья! Яростная пелена застлала глаза…
— Ублюдки! Палачи! — заколотил Вадим в запертую дверь камеры, и ничего уже не видя за пеленой слез и ярости, — фашисты! Фашисты! — ревел он, повернувшись и качнувшись в коридор, не замечая, что шаг, сделанный им — шаг навстречу «хозяину». — Фашисты! — орал он, облегчая отчаянье свое в этом крике и в этой ненависти, двигаясь на хозяина и не видя ничего залепленными горем и яростью глазами.
Полковник шагнул назад и еще назад и, повернувшись, в два прыжка доскочил до поперечной решетки, ловко нырнул в распахнутую калитку, и оттуда уже нажал кнопку тревоги.