По проходу мимо Слепухина прошаркал валенками прапор по прозвищу Проказа — длинная кадыкастая шея торчит из овчинного ворота, а выше — прямоугольное узкое лицо, ровненькое, без изменений по ширине от узенького лба к подбородку, только сплюснуто снизу — от подбородка к носу — и места для рта почти не оставлено. За прапором грумкали сапогами два краснопогонника, нахохленные в стылых шинелюшечках, шмыгая носами.
Чем глубже по проходу, тем тише Проказа — тоже учитывает, что здесь не чертячьи места, тут «мудозвонами» слишком не разбросаешься, не важно, что любого, кто только посмеет высунуться, потом умнут и укатают, но и самого, если харкнет кто-либо в рожу, свои со света сживут, как Косоглазого сжили, сняли с прапоров и отправили старшиной в наружную охрану, чтоб не смел носа в зону совать («настоящий прапорщик не позволит, чтобы ему морду всякая мразь раскровянила!»).
У телевизора все еще переминаются в упрямой надежде на его чудесное исправление человек десять-пятнадцать, а несколько роются в звякающих внутренностях, постукивая что-то, то и дело включая и выключая — может, заработает.
— А ну разойдись! Чего столпились?
— Телевизор накрылся, гражданин Проказа.
— Я те счас!.. Ты думай, что говоришь!
— А я разве что, гражданин начальник? Я думал, что фамилия такая случилась — фамилию ж не выбираешь. Так, значит, не фамилия, а вроде клички, как у Ленина, скажем?
— Кончай базар, расходись! расходись, говорю!
— А может из вас кто в телевизорах понимает?
— Да что они понимают, тупорылые…
— Одно понятие — рапорт да «как фамилие», тьфу, господи! — ни украсть, ни покараулить…
— Слышь, начальник, привел бы нашего Фазу на минутку — он на пятнашке сидит — телек наладит и обратно веди.
— Я счас тя к нему отведу, умник!
— Во-во, это только и понимает…
— Куда руки тянешь, прапорщик? Положняковый чай пьем, ларешный.
— Это не чай, а чифирь — чифирь не положено.
— Между чифирем и этим чаем такая же огромная разница, как между советским доблестным прапорщиком и пидером вонючим.
— А вот я сейчас попробую.
— Ты куда кружку шкваришь? Эй, куда ставишь — теперь этой кружке в петушатнике место.
— Я счас рапорт составлю, что чифирь пьете!
— Так что, никакой разницы? вот я и говорю…
— Ну, погоди, попадешься на кичу — там я тебя уделаю.
— Вам, гражданин начальник, совсем не к лицу ни угрозы, ни чифири с зеками гонять…
— Ну-ка, воин, обыщи этого умника!
— Шмонаться — это привычно, это — пожалуйста. Эй, мокроносенький, ты глубже, глубже лезь — там у меня штучка одна болтается, так ты помацай, можешь и губами…
Наконец, Проказа поспешно прошаркал обратно по проходу, утаскивая следом солдат. В соседний проход не завернул, а скрылся в каптерке, отослав сопровождающих на мороз.
Слепухин опять попробовал укрыться и нырнуть в тепло.
— Эй, Максим, — громко окликнул Максима Долотова Квадрат, — тебя, что ли, записал Проказа? Пойти поштырить с ним?
— Еще чего? Плиту чая терять, — откликнулся Долото, — Проказа бздехливый и рапорта накатать не должен — он тут у нас чифирек похлебал…
— Смотри, Максим, как знаешь… Отрядник за тобой из всех дырок пасет…
Отдельные громкие всплески угасли, втянувшись в ровный однообразный шум, к которому Слепухин давно привык и не только привык, а не замечал совсем, именно его полагая тишиной и безмолвием. Настоящая же тишина, когда случалось в нее попадать, выскочив среди ночи по нужде, оглушала, нестерпимо била по ушам скрипом снега, своим же кашлем, и только опять в бараке привычно залепляла душная ватная глухота.
Днем ли, ночью — барак постоянно гудел, меняя тональность, но всегда мощно, как гудит улей или трансформаторная будка, угрожливо намекая, мол, за гудом этих единичных пчелочек-электронов таится такая взрывная сила, что удивительно, как она не выплескивается? как она удерживается в тоненьких стеночках? Может, череп с костями на дверце сам и удерживает? или провода, что со всех сторон тянутся к будке? А если человека туда всунуть? к контактам приткнуть? — сгорит, наверное, в пепел… Мигом пчелочки растащут по сотам своим, по пальмам — ув-ув-ув и — готово, и — концов не сыскать. Кто приходил? что надо было? какой Проказа? Да заходите сами, гражданин начальник, и смотрите — нет тут никакой проказы. Пусть зайдет только — Квадрат мигнет и снова — ув-ув-ув — растащили кусочками по сотам… Испарился отрядник — только тулупчик новенький в проходе на полу съежился. Убрать бы надо тулупчик, чтобы совсем никаких следов — потянулись руки, ухватили кто за рукав, кто за пушистый ворот, и тут из тулупчика шмякнулись на пол причендалы — съежились испуганно и покатились медленно к дверям. Да закройте же двери — вон щель какая холодом сифонит. Держите, укатятся ведь в щель — пропадем все. О, черт! никто не решается и понятно — кому охота шквариться. Эй, петухи! вы-то што смотрите? держите же, чтоб вас разодрало!..«Нам эти ваши дела без надобности», прокудахтал крайний с насеста и торкнул гребень под крыло телогрейки. А мудешники отрядного тем временем уже к двери подкатываются, разрастаются на ходу, и у самого порога мгновенно поперли в рост — теперь стоит уже у порога голый отрядник, в тулуп запахивается от паром клубящегося из дверей холода. Ничего ему не сделалось — из своих же поганых хреновостей обратно в силу вошел, только голова, торчащая из овчинного ворота, не совсем еще оформилась — один рот разевается, ни глаз, ни ушей, и от этого еще страшнее — один рот и набухающая злостью головка. «Вам давно уже надо понять, что все вы — мразь и дерьмо, и сидите вы все в глубокой жопе».
Еще из отрядника вместе со слюной разбрызгивалось, что он всякого научит Родину любить, но Слепухин скорее узнавал про Родину, чем слышал, потому что сам ухнул вдруг куда-то, зажмурившись в ужасе, — сердце захолонуло, но тут же удалось Слепухину встать в распор, утвердившись ногами в чем-то плотном…
Он разлепил глаза, сразу сморщившись от невероятной противности увиденного.
Торчал он в какой-то синеватой, чуть прозрачной трубе. Скорее даже не трубе, а внутри шланга, в кишке какой-то, упруго подающейся под ногами. По стенкам скатывалась густая слизь, мешающая оглядеться, но постепенно Слепухин с омерзением осознавал свое положение. Со всех сторон змеились в переплетениях и соединениях такие же кишки и по ним проталкивались или медленно проплывали соседи по бараку, какие-то еле вспоминаемые знакомые, вон исчез в изгибе давний спутник по этапу — как его звать? — не вспомнить теперь… Все это извивающееся переплетение пульсировало, подрагивало, где-то сжимаясь и облепляя синюшных людей, где-то расширяясь временно, чтобы тут же дернуться в зажим. Люди тоже вели себя по-разному: большинство безучастно — куда их тянет, тащит, волочит? — дела им нет, некоторые взбрыкивали, пытаясь ослабить захват, кое-кто пробивался сам, иногда и карабкаясь встречно оплывающей вокруг слизи.
Слепухин углядел, что недалеко совсем извив, держащий его, примыкает к соседнему и в месте смыкания соединяется с ним. Если поднажать — можно будет нырнуть в другое ответвление этого кошмарного лабиринта, а там уже, чуть повыше, угнездился в тупиковом расширении Жук и вроде бы в его затишном месте можно отдышаться.
Чуть ослабив упор, Слепухин потихонечку принялся соскальзывать к нужному месту, однако, там уж пришлось попотеть, покрутиться, утыкаясь во вздрагивающие стенки по-паучьи: и руками, и спиной, и головой даже. Жук с интересом глядел на торкающегося к нему Слепухина, но руку не протягивал, не помогал, подвинулся только слегка, давая место. Весь этот аппендицитный тупичок ходил ходуном, пока Слепухин пристраивался, и все время Жук недовольно ворчал, опасливо оглядываясь, не рухнет ли обвально его убежище.
— Дополз наконец? — фыркнул он. — Экий ты, паря, неловкий.
— Похоже, мы и вправду в заднице все.
— В заднице — не в заднице, а и ее не миновать, — хмыкнул Жук, — другого выхода отсюда нету.
— Но ты же вон как-то пристроился и, вроде, неплохо.
— Ты прикидывай, прикидывай одно к другому… Отсюда выйти или дерьмом, или вместе с дерьмом — не иначе… Будешь упираться — волоком протянут, но через ту же задницу. Так что — лучше самому, а не волоком, но и не тыкаться по-козлячьи попервей всех в дерьмо. Где поддаться, где чуть стороной, где чуточку упереться — тут вроде стены кругом, но и стены чуток из резины, местами гибкие — вот и расширил себе уголочек, вздохнул посвободнее…
— Так все одно же, говоришь, с дерьмом смешают.
— Дерьмо — оно тоже разное: чистеньким не останешься, но и вонючкой совсем становиться незачем. Ты погляди вон на Долото — он хоть и умный, а дурак: упирается во все стороны сразу, расширяет вокруг себя посвободнее, что сил есть, а того не видит, что здесь расширил, а в другом месте совсем узко стало; торчит костью в глотке, упирается, а ведь так вот со всех сторон не удержишь, не раздвинешь, чуть слабинку дашь где и — сомнет. А надобно и дерьмом немного прикинуться, и свое отстоять, и другим совсем худого не сделать… К месту надобно определиться своему, главное тут — место свое.
Слепухин вполуха слушал негромкий разговор, сползающий к нему со второго яруса.
Все-таки сволочь этот Жук. Вцепился по своему обыкновению в свеженького этапника и крутит: выкрутит себе все, что можно с него, выудит фофан, ботинки нулевые, еще для какой выгоды попасет и отвалит напрочь. И попадаются же олухи на одну приманку: землячок! — в хрен бы не грохотал землячок такой — от Карпат и до Урала у него все землячки.
— Лучшие места тут у стенки, причем в том проходе эти места лучше, чем в этом, видал — там даже не пальмы в конце прохода, а обычные шконки? Под стенкой самой — места для авторитетов. В нашем проходняке под телеком авторитетные места, но чуть похуже. Дальше к дверям пальмы мужиков — тут уже что наш проход, что тот — без разницы. Еще дальше — места козлячьи и для новичков, потом — черти, а в конце у дверей самых в том проходняке — петушатник.