Оставь надежду... или душу — страница 35 из 49

— Возьми сам у меня пососи, оглобля червивая!.. На, почамкай — понравится ведь… ты ж — питух прирожденный!..

Ничего больше Слепухин сказать не успел и теперь только уворачивался от замахов со всех сторон набежавших собак. Прикладывались слегка только, пугая, не решаясь на глазах друг у друга… На глазах было непривычно, и тогда только захватывало сладостно, если из начальства кто подавал пример, а так вот по своей инициативе, да под начальственным приглядом, не увлекался никто.

Слепухин уже не бурлил, не изводил себя попыткой обмануть свою долю, и сразу же пропало изнеможение его, до которого он себя же и довел в сумасшедших круговых верчениях по карусели: жаль — надо бы — жаль — надо бы… И подвал не вселял дрожь, став абсолютно неотвратимым и поэтому вполне годящимся поворотом жизни… (Славик видел, Квадрат подогреет — пробьемся…) Даже удивительно, как он еще несколько минут назад отбивал от себя одну только мысль о подвале, зажмуриваясь как дите, готовый поверить в любое немыслимое чудо быстрее, чем смириться с неизбежным и как следует к неизбежному подготовиться… (ведь мог бы как-нибудь затариться табачком…).

Его вели уже двое солдат по вечерне обезлюдевшей зоне к грубо оштукатуренному высокому зданию, именовавшемуся, несмотря на свою высоту, подвалом, потому что подвалом оно и было (хозяевы псы из-за высоты постройки нарекли ее спортзалом). Слепухин хоть и пытался унять дрожь, но это уже не было дрожью страха, а вполне естественная реакция на холод, только сейчас наново замеченный, и на схлынувшее возбуждение, под которым он уже столько времени промучился на вздерге весь…

Впереди поскрипывал ДПНК, покручивая на пальце здоровенный ключ, которому вполне подошло бы с его размерами играть роль золотого ключика в одноименном спектакле… Слепухин ухмылялся и умудрился даже выискать замечательный повод для абсолютного довольства собой: хорошо, что не горбатился он вчера на стирку… вот обидно бы было сейчас сознавать, что столько сил — коту под хвост… Удача, стало быть, ничуть не ничуть не оставила его…

Вслед за ДПНК, опережая солдат, Слепухин пригнулся, проходя в низковатый, но зато очень толстый проем открытой двери (запоры, как на сейфе). Потом вереницей прошли они по длинному коридору или даже железному прямоугольному желобу (прямая кишка подвала), еще одна дверь — решетчатая, десять ступеней вниз, и перед Слепухиным вывернул коридор с дверями камер друг против друга — на сколько хватало глаз, все чернели впереди пятна дверей на серой штукатурке льнущих одна к другой стен.

Первая дверь налево, и Слепухин вместе с сопровождающими его лицами оказался в дежурке подвала, хотя сама-то дверь угрожала схватить их безысходностью камеры. Две хаты самых крайних были переделаны из камер в дежурку и в комнату местных шнырей (почему-то проектировщики спортзала этих важных объектов не предусмотрели). Хоть и прошло много времени от виртуозного залета Слепухина сюда, сразу по этапу, но все вспоминалось незамедлительно, вровень с каждым здесь шагом, и Слепухин осматривался хозяйски даже, будто после долгой отлучки завернул случайно домой… А может, так и есть? Все верчения там за порогом этого мощного строения — не попытка ли это во что бы то ни стало обмануть судьбу? извернуться, исхитриться и ускользнуть в чужую жизнь? Сейчас Слепухину было стыдно за те свои извивы у прокурора, и за те, что внутри, которые никто, кроме самого Слепухина, не видел, за то, что каждое ускользание требовало от него так много подлости… да-да, при всей разумности и, может, полезности изворотов этих — никогда они не обходились без подлости, без гниловатой лжи, без истаптывания себя же во всех этих изворотах… Сейчас все скользенькое и лишнее разбилось о толстенные стены лагерной тюрьмы, и очищенный, Слепухин был полностью готов ко встрече со своим домом и своей судьбой… Настолько готов, что даже снизошел скользнуть иронически снисходительной мыслью по оставшемуся за порогом человечеству, посочувствовав им всем, до сих пор извивающимся, обманывающим себя и пляшущим изгибами своими на потеху разномастным псам… посожалев всем, не определившимся еще к своему дому…

Именно в этот момент цельное его существо начали издергивать и разделывать во имя исполнения какой-то там инструкции, детально регламентирующий порядок водворения в штрафной изолятор каждой попавшей сюда мрази.

Однако все участники этой важной операции упомянутую инструкцию знали только в общих чертах и зияющие пробелы наполняли собственным разумением, более всего спеша побыстрее разделаться с лишней докукой. Тормозил их единственно этот доходяга, которого требовалось принять, оформить и определить к месту, а главное — заставить шевелиться побыстрее. Завертелся такой же, как и всюду, размолот, и снова приходилось угадывать, схватчиво оберегаясь от лишних напастей. Опять надо было крутиться в извивах, и начавшаяся только что заново жизнь снова взблескивала знакомыми уже гранями.

Но одновременно с каждым мгновением захватывало Слепухина и новенькое ощущение. Сквозным продувом подергивало каждую жилочку, невесомостью страшноватой свободы, напором разрушительной независимости ото всех и от всего. Не надо больше цепляться последними силами жизни за ломкие и коварные соломинки, не надо карабкаться по ним к разным глупым мечтаниям, не надо в цепляниях этих выворачивать пальцы и душу, не надо больше ничего. Нет ничего, за что стоило бы болеть душой и колготиться в страхе навредить. Ни гроша не стоят привязанности, желания и стремления, если они оказались бессильными удержать Слепухина в своей паутине. Он ухнул камнем — и лучше грохнется в разнос, чем подвиснет опять на плевочной паутинке какой-нибудь надежды. Не надо больше ублажать своенравную судьбу (взбалмошную паскуду, капризную фортуну, слепую дуру) — не глянулся ей Слепухин, и к черту ее. Хуже не будет! Хуже не бывает, и поэтому Слепухин свободен наконец от любых долгов и от любых обязанностей. Не надо испытывать благодарности к рыжему прапору, подогнавшему как-то плиту чая, и можно весело порыкивать на него. И ни черта они ему не сделают. Нечем его уже ущемить или обделить. Убьют? Так и это не страшно, и даже лихо было бы глянуть на такую потеху. Пусть только тронет кто — достаточно любому глотку перекусить, так остальные сами уделаются от страха. Они еще карабкаются, каждый к своему кусочку, им еще много хочется разных крошечек, им много надо еще, а Слепухину не надо ничего. Самой жизни не надо, потому что какая же здесь жизнь? А вздергиваться на манок укутанного в неразличимый туман будущего! — ищите дураков! прободаешь туман этот башкой и — новая каменная стена упрется в лоб… Слепухин ухнул камнем и, не отвлекаясь воплями, летел свободно и грозно, заставляя псов увертывать свои головы. Никакой приманкой нельзя было его уже подсечь, и воющий свободный продув выбивался наружу подрагиванием пальцев и веселой злобой ничем не передавленной гортани.

— Ты, псина, замахнешься сейчас у меня! Я и под вышак пойду, но кадык тебе выкушу, вонючка поганая. А ты там, Дэпэнка, что за холуями своими не следишь? Службу не знаешь?! Что ты мне можешь сделать!?

Слепухин стоял голышом на бетонном полу и лаялся заливисто, поторапливая шмонающих его одежду солдат.

— А вот приседать я перед вами не обязан. Раздеться обязан, а приседать — оботретесь. Вам надо у меня в заднице пошмонать — шмонайте, а сам я для вас ее выворачивать не обязан.

Ничего удивительно не было в том, что звериную собранность зека перед прыжком почувствовали все здесь. Ничем не могли они прищемить Слепухина, и не потому вовсе, что не было ничего такого, что похуже нынешнего его положения, чем нельзя было бы пугануть, добиваясь необходимого послушания, — много еще есть разного у живого человека, требующего защиты и обережения, за многое еще можно потянуть и покрутить, выворачивая в покорного червя. Однако для этого как минимум требуется, чтобы и сам человек знал об этом, и сам чувствовал незащищенное, болея им и боясь за него. Слепухин же, упустив себя в ошалелый разброс, не видел мутными глазами ничего стоящего защиты и сохранения, и, значит, так все сразу выворачивалось, что ничего такого и не оказывалось, за что могли бы притянуть его в былую покорность. А не имея таких поводьев, псы посматривали на доходягу с робостью и даже с почтением. Главное — согласиться подохнуть! всерьез согласиться, без блефа, и тогда — лети свободно страшным камнем, лети в разнос!

А порядки в подвале изменились неузнаваемо. Теперь здесь из своего оставляли только трусы да носки, и то если носки не теплые. Сверху выдавали драный комбинезон из тонюсенькой тряпки и деревянные шлепанцы. Слепухин пособачился еще за теплое белье, которое именно сейчас уворачивал шнырь вместе с остальными сдернутыми с тела шмотками в грязную телогрейку. Пособачился, чтобы только не молчать в овечьей покорности и безответственности.

— Эй, Дэпэнка, заставь обезьян своих сверток надписать — потом концов не сыщешь. Думаешь, не знаю, зачем сдернули все? Знаю — себе барахлишко присмотрели. Вы же чертеней всех чертей зоны, вам не скрысить хоть что — все равно что не жить. Теплухи всегда на киче отдавались. Вас за эту самодеятельность отдолбят еще всех, питухи конченые…

Слепухин все еще стоял голышом, ожидая, пока прапор из подвального наряда вернет трусы.

— Ты их пожуй еще, ищейка куцая… Эй, псина, щупать щупай себе, а рвать не смей… Что ты можешь, недоношенный?.. Рапорт нарисовать? Рисуй… Можешь вдобавок и отсосать… Попробуй, одень только наручники свои! В браслеты закоцывают с ведома хозяина, а хозяин уже дома водку хлещет!..

Напрасно вскручивал себя Слепухин в пружинистый прыжок — не зацепилась звериная ярость ничем и клокотала нерастраченно длинным переходом к двери камеры. 0–6… шестерка… поганая цифра… неважно…

Отгрохнулась тяжелая дверь, и в ярком свете за второй решетчатой дверью качнулись к выходу не менее десяти лиц, вроде бы смазанных в одинаковую неотличимость друг от друга голубоватой пеленой разлагающего безумия.

— Подай назад! Назад, мрази! — загавкал прапор, тарабаня тяжелым ключом по решетчатой двери.