Оставь надежду... или душу — страница 37 из 49

— Глупости говорите, молодой человек. Это или ошибка ваша, или даже похуже… Уверяю вас — им там хорошо.

— Тебе бы так, старый хрен! Там они попадают прямо в пасть взбесившейся косторубки — понимаешь ты это или нет?!

— Я не допущу!.. Я не позволю никому пачкать грязью…

Старикан неуловимыми манипуляциями с тростью подтолкнул Слепухина в водоворотный заглот перед ступенями, и того понесло неодолимым течением к темному распаху дверей. Судорожным оглядом Слепухин злорадно заметил, что и сам старикан не увернулся и утягивается следом, жалко разевая изморщенный рот. «Убедительно прошу пересмотреть… уважение к закону… превыше всего… прошу не отказать в моей просьбе… заслуживаю снисхождения… обязуюсь всемерно содействовать…»

Дверь и на самом деле оказалась фальшивой, потому что сразу за ней ослепило ледяной пустыней в переплете колючки и понесло с ускоренной силой к невидимому еще, но все более ощутимому равномерному грохоту. Слепухин весь колотился мелкой дрожью, нелепо отодвигая от себя знание про невыносимый уже грохот. Механический монстр, закрученный неведомо когда сумасшедшими умельцами на вечную жизнь, требовал своей пищи. Красивый фасад, сияющий герб, порожняковые словеса — все это придумано тем же монстром для бесперебойности пережева. Вывернулся зеленый, в блестках инея бок чудища, и муравьиный людской поток забурлил мелкими водоворотиками. Мастодонт требовал не только пережевного материала, но еще и разнообразнейшего ухода, и ловкие муравьишки выкручивались из неуклонного движения к грохочущим челюстям, выпрыгивали и вытанцовывали, демонстрируя любовь к чудищу и страстное желание ему служить. Давешний старикашка с умилением поглаживал зеленую тушу, успевая при этом с восхитительным проворством отгонять остальных, норовящих приникнуть к тому же боку со своей преданностью и своей признательностью. Старикан заметил Слепухина и его попытки выскользнуть в сторону, но, и рискуя быть смытым с безопасного своего островка, все же дотянулся до Слепухина изогнутым концом трости, заталкивая того в самую стремнину неодолимого течения. Ярко-красный рельс пасти чудища взмахнул над Слепухиным, и размывающиеся ужасом глаза ухватили последнее — прямо в распахнутой пасти щерилось: «Тебя обнимут дети и жена, когда искупишь ты вину сполна, когда самоотверженным трудом заслужишь право ты вернуться в дом, чтобы свою жену опять обнять, режим ты должен строго соблюдать!» Потом на голову обрушился слепящий грохот…

Слепухин прислушался к слабым ударам прямо возле уха. Струящиеся вокруг тени тоже остановили свое верчение, выворачивая головы к ритмичному колочению. Слепухин с некоторым удивлением осознал, что все это время вокруг него в том же полубреду, что и он, крутились замороженные до полного безмолвия жизни… Ему-то, Слепухину, легче: он знает, что все нынешние мучения вызваны им, его строптивостью, его неуступчивостью, а они-то и вообще зазря сходят тут с ума…

— Ответь, там кабура рядом, — выпустил в Слепухина замерзающие в сосульки слова угловатистый парень. Сам он сидел на краю нар, обняв длинными руками себя же так, что казалось, будто руки ему удалось сцепить на спине. При этом он раскачивался вперед-назад и при каждом движении чуть ли не тыкался в макушку сидящего на корточках Слепухина.

Еле затеплившаяся надежда, что призывные сигналы как-то связаны с Квадратом и передачей курева, тут же и застыла, не разогревшись: в узенькую, не более толщины сигареты щель о куреве спросили первым же делом. Слепухин вертелся, приникая к кабуре то ухом, то губами, успевая заодно поглядывать вверх на галерею и не очень-то улавливая смысл разговора. Вроде исполнял он какой-то необходимый обряд, ему лично совсем не нужный, но обязательный к исполнению. Он совсем не обрадовался, опознав в своем собеседнике Максима, и точно ни к чему ему было знать, что какого-то Штыря бросили вечером к Максиму избитым в кровь. Слепухину пришлось сделать усилие, чтобы понять, с какой именно нужды Максим беспокоит сейчас соседей. Предлагал Долото прямо с утра накрутить весь подвал на общую голодовку, убеждая, что только в этом есть их шанс на спасение. Слепухин мог бы и сам ему ответить, но тот же ритуал, который вынуждал его тратить силы на порожняковый базар, требовал и дальнейших движений.

— Погоди, — вышептал Слепухин в кабуру и обернулся к равнодушным лицам сокамерников, которые тоже сообразили, что призывные сигналы совсем не означали какой-нибудь волшебной помощи.

— Курева там нет? — безо всякой надежды спросил кавказец.

— Предлагает общую голодовку.

— Совсем крыша потекла у мужика.

— Жареный петух его еще не клевал.

— Вся надежда на то, что утром отопление включат и кипятку дадут.

— Он достукается, что ему хату водой обольют.

— Без жратвы тут сразу — гроб.

— Завтра кормежный день.

Слепухин где-то в глубине, куда еще не вломился выстужающий холод, сознавал, что эти возражения какие-то неправильные, что во всех возражениях присутствует неназываемое согласие с теперешними мучениями и именно в этом неправильность, но и он не мог сейчас отстранить, хотя бы и на один час отодвинуть от себя утреннюю шлюмку кипятку, скудный, но согревающий завтрак (какая удача, что завтра — кормежный день), мечты о тепле, которое хотя бы на час погонят по заледенелой трубе по всему подвалу.

Максим откликнулся не сразу и, услышав ответ из 06, ничего не сказал — стукнул только один раз в стенку, что и означало: понял… отбой.

Снова камеру окутала мерзлая тишь, и звонкая стылость потянула души в обморочное безумие.

Слепухин начал было рассуждать о Максимовой неправоте, но долго лукавить с самим собой не смог: все эти рассуждения нужны были для того лишь, чтобы заполнить неизбывное время до того самого утреннего согрева, от которого Максим и хотел их отшвырнуть в безысходность. Ничего путного из таких размышлений получиться не могло, и Слепухин перестал настойчивыми скрепами слов «стало быть» зацеплять одно к другому неубедительные возражения. Принялся наново считать, заполняя ночной холодный провал, — и тоже бросил… Позавидовал чокнутому баптисту, который, по всему видно, не особенно страдал, целиком погрузившись в свои безумные молитвы… Пробовал угнездиться рядом с кавказцем, но снова закружил в надежде согреться и не по камере даже закружил, а на одном месте, сдерживая всеми силами скулящий стон, которым норовила найти выход каждая новая волна дрожи.

Казалось, что стоит застонать только и дрожь не будет уже подниматься выше и выламывать болью затылок…

Может быть, во всем этом безумстве есть какой-то иной смысл? Может, это только кажется, что вот издеваются над ним в отместку за строптивость, а на самом деле существует вполне рациональное объяснение, вынуждающее этот кошмар? Просто Слепухин никак не может ухватить смысл происходящего…

Когда-то он вздумал поступать в военное училище, и целый месяц до экзаменов их, возмечтавших об офицерстве, выгоняли по утрам на цветущую полянку, где они занимались диковинной гимнастикой. В первый день прыщавенький лейтенантик подвел их к груде красного кирпича и приказал перенести всю кучу на сто метров вперед. Потом это упражнение повторялось каждое утро, и для Слепухина было настоящим откровением узнать в конце концов, что вовсе не голое издевательство двигало всеми участниками сумасшедшей игры, а вполне основательная цель: этими утренними судорожными безумствами на лужайке сооружалась гаревая дорожка для будущего стадиона.

Заодно, конечно, истаптывалась цветущая лужайка и вместе с ней до кирпичной пыли истоптывалась та часть души, где бездумно зеленели смутные мечты, цепляющиеся еще более смутными понятиями «офицерская честь», «слово офицера» и совсем уж непонятно ужившееся рядом церемонное «честь имею» с обязательным наклоном головы под звучный прищелк сверкающих сапог…

Он снова увидел себя маленьким, зареванным, загнанным под кухонный стол в наказание за очередную школьную двойку. Ненавистный отец, будучи поклонником сурового воспитания, заставлял Слепухина целый день сидеть под столом на кухне, делать там же уроки и там же съедать штрафной ужин, что было особенно невыносимо потому, что Слепухин не имел права отказаться от этого унизительного ужина. Считалось, что так вот под столом Слепухин с большей ответственностью проникнется необходимостью знаний и быстрее исправит злосчастную двойку. Перед самым лицом покачивалась ступня, и очень хотелось вцепиться зубами, прокусывая до крови тяжелые набухшие вены. Слепухин не переставал скулить, потому что жалобный скулеж считался необходимым элементом воспитательного процесса и, если бы из-под стола не тянулись воющие звуки, отец непременно придумал бы какое-нибудь дополнительное наказание, в разнообразии которых был неистощимым выдумщиком. В общем, скулить продолжал, но целиком до подрагивающего жаркого комка в желудке был занят одним: удерживал себя от соблазна вцепиться острыми зубами в ненавистную плоть.

…Слепухин еле умещался под низким столом, пригибая застылую стриженую макушку и смеясь в душе над стонущим, скорченным жуткими болями отцом, мечущимся на кушетке. Он понимал, что отец не просто измывался над ним, теша тем самым свою властную гордость, а показывал, на чем держится мир, в котором Слепухину предстояло маяться долгую-долгую жизнь. Слепухин даже хотел крикнуть сейчас из-под стола помирающему отцу о своей благодарности: вовремя выпорол старик всякую нежную глупость из наивной души, прочно поселив там в диковинной дружбе вечную готовность к скулежу и не менее вечную охоту цапнуть зубами в кровь… Если бы под столом не было так холодно, если бы так не свело замерзший рот, Слепухин бы непременно крикнул, хотя сознавал, что чего-то старик недополол в нем — иначе бы нынешние учителя, загнавшие его опять под стол, давно бы уже свою учебу закончили.

…Рядом с лицом замелькали в грохоте сапоги, и Слепухин попробовал еще теснее упрятаться под стол, чтобы его не зацепили в непонятной суматохе. Загремели запоры дверей, и загомонили вокруг испуганные голоса.