енскую. «Не слышал ни единого выстрела, не скажешь, что сменилась власть, столицу взбудоражил бунт, – подумал Эрлих. – Вокруг полная безмятежность. Куда пропал патриотизм, который был в начале войны? Отчего не слышно ликования от объявленных свобод? В марте толпы торжествовали по поводу отречения царя от престола, образования демократической республики, сейчас никого не возмущает арест правительства».
Возле двухэтажного особняка с лепным карнизом, небольшой скульптурой льва у подъезда поручик оглянулся по сторонам, тронул медный засов. Когда дверь отворил благообразный старик с окладистой бородой, в накинутой на плечи ливрее, юркнул в дом.
– Не хвораешь, Акимыч? Маман у себя?
– С приездом, вашбродь! Уж как барыня обрадуется! – старик запер подъезд, стал застегивать ливрею. – Домас-с барыня, который уж день на улицу ни ногой, и мне запретили отлучаться. Надо в лавку сбегать, а они: «Продуктами запаслись впрок».
Эрлих вбежал по мраморной лестнице, не слушая, что говорит семенящий за спиной Акимыч. На втором этаже своим ключом отпер дверь с медной, до блеска начищенной табличкой:
ЭРЛИХ
Ростислав Карлович генерал от инфантерии
В прихожей царил мрак, поэтому Эрлих не сразу разглядел мать.
– Рада видеть живым-здоровым. Как удалось вырваться в столицу? Неужели получил позволение оставить службу? В твои годы покойный отец даже в мелочах не нарушал устав, был исполнителен, что помогло росту карьеры, получению генеральского звания. Приехал надолго или на день? А я измучилась бессонницей – разве уснешь, когда на улице идут демонстранты, грохочут машины? Ночами раскладывала пасьянс, молила Бога, чтобы утихла смута. И погода хуже некуда…
Мать говорила, задавала вопросы, не ждала ответов. Эрлих перебил:
– Прикажите истопить ванну.
Кутаясь в шаль, мать продолжала жаловаться:
– Бродят слухи о каком-то перевороте, точнее, бунте. Неужели нас ожидает содом и гоморра? Жизнь обесценилась, выпущенные из тюрем станут убивать, грабить, за наши жизни не дадут даже ломаного гроша. Видела над крышами дымы пожаров, неужели огонь коснется нас? Свет включают с перерывами, счастье, что запаслись свечами, керосином для ламп, дровами, иначе сидели бы в холоде, полной темноте. Телефон не работает, говорили, станцию захватили социалисты с большевиками…
Эрлих прошел в столовую, где окна закрывали шторы. Взял канделябр с оплывшими свечами, осветил на стене картину в позолоченной раме.
– Ты приехал за Веласкесом? – догадалась мать.
Не оборачиваясь, Эрлих ответил:
– Необходимо спасти полотно. Это единственная ценная вещь, оставшаяся после потери имения. Есть, правда, особняк, но в любой момент его могут реквизировать, нас вышвырнуть на улицу, в лучшем случае завершим жизнь в ночлежке. С собой недвижимость не унести, другое дело, живописное полотно великого мастера, высоко ценимого во всем мире, его с радостью, не торгуясь, приобретут богатые коллекционеры, которых немало в Европе или Америке.
– Мое упрямство, отказ продать Веласкеса помогли сохранить приданое. Твой отец пустил по ветру многое из нашего имущества, заложил имение, запросто продал бы и фамильную реликвию.
Все, что говорила мать, Эрлих прежде слышал не раз и попросил:
– Ради всех святых, не пускайтесь вновь в воспоминания, не вините во всех бедах покойного папá. В незавидном положении, в какое попало наше семейство, виноваты война, смерть главы рода, сожжение крестьянами имения, потеря банковского вклада из-за обесценивания рубля.
– Вспомни, сколько сил я потратила, уговаривая отца не продавать Веласкеса. Сдайся я, и ныне «Завтрак» был за океаном.
– Правы в одном: необходимо сберечь полотно любой ценой – это наша главная обязанность. Проститься с Веласкесом можно лишь тогда, когда станем умирать от голода, останемся без крыши над головой, встанем у церковной паперти с протянутой рукой. За кордон особняк не увезти, а картину можно.
– Считаешь, что могут ограбить? – Мать заломила руки, закатила глаза. – Я не переживу потерю картины, она бесконечно дорога.
– Дороже собственного сына? – с сарказмом уточнил Эрлих.
Баронесса обиженно отвернулась.
Эрлих снял со стены картину, пристально всмотрелся в холст и произнес:
– Не исключено, что будут погромы, которые возникают при смене власти. Во время бунтов, переворотов не только ведут на эшафот или под расстрел, но и грабят. В Питере немало налетчиков, стоит им узнать, какая ценнейшая вещь хранится у нас, и не замедлят явиться. Пойдут на все, вплоть до убийства, лишь бы заполучить Веласкеса. Во Франции в дни революции обезумевшие парижане крушили, жгли все на своем пути, не оставили камня от камня от Бастилии, вздергивали на фонарях буржуа, дворян. Подобный ужас может повториться у нас, но в большем масштабе.
– Вряд ли чернь информирована о наличии у нас Веласкеса, имеет понятие о его ценности, точнее, о бесценности.
Эрлих, не сводя взгляда с полотна, возразил:
– Цивилизация будет несказанно благодарна нам за спасение мирового шедевра от варваров. Счастье, что вырвался в столицу в наитруднейшее время, когда фронт оголен, на передовой творится черт знает что, солдаты митингуют, дезертируют, братаются с противником, немцы с австрийцами пользуются этим и в любой момент могут двинуться на Питер. Россия прекратит свое существование, наш народ попадет в рабство, потеряет все, что достиг, завоевал за минувшие века. Так пусть хотя бы сохранится Веласкес.
– Не могу поверить, что картина тебе дороже родной матери, приехал не из-за меня, а позвал Веласкес.
Спор стал надоедать Эрлиху, к тому же для словесной пикировки не было времени. Эрлих положил картину на стол подле канделябра, отчего при свете свечи полотно заиграло по-новому, точно ожило.
– Не желаю видеть вас поднятой на штыки за текущую в жилах голубую кровь, а Веласкеса похищенным, – с расстановкой произнес Эрлих. – Не хочу, чтобы Веласкес повторил печальную участь картин Эрмитажа, других музеев.
Из газеты «Воля» (орган ЦК партии эсеров) 26 октября 1917 г.:
Один из самых замечательных памятников – Зимний дворец – разграблен до такой степени, что не представляется никакой возможности для его реставрации, восстановления хотя бы части разбитых и испорченных ценностей. Во дворце происходила планомерная, будто заранее обдуманная оргия разрушения. Сумма разграбленных и уничтоженных сокровищ оценивается приблизительно в 500 миллионов рублей.
Альберт Рис Вильямс[4], корреспондент нью-йоркских газет в России:
Целое столетие стоял дворец на берегу Невы, неприветливый и равнодушный. Для народных масс это здание олицетворяло собой жестокость и притеснение. Если бы его сровняли с землей, это было бы всего лишь одно проявление гнева, охватывающего поруганный народ, который навсегда уничтожил проклятый символ мучений… Все здесь создано их потом и потом их отцов, все это по праву принадлежит им, по праву победителя. Сто лет всем этим владели цари, вчера Керенский, сегодня это богатство принадлежит им.
Трое испанцев на холсте безмятежно пили молодое вино в одной из мадридских таверн. Один, с тронутой сединой бородкой, посмеивался в усы, другой оставался серьезным, самый молодой, с кружкой в руке, чувствовал себя неловко среди старших по возрасту.
Семейную реликвию Эрлих помнил с раннего детства. Казалось, испанцы сошли со страниц романа про хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, отмечают встречу или удачную сделку и вот-вот пустятся в искрометную андалусскую пляску под стук кастаньет.
Обучаясь в юнкерском училище, в минуты тоски по дому Сигизмунд не раз вспоминал картину, которой посвящены страницы в истории европейского искусства. Не забывал рассказ матери, как граф Шувалов привез в страну ряд картин, среди них «Завтрак» Веласкеса, австрийскому посланнику при дворе российского императора, а тот продал ее прадеду Эрлиха. На фронте поручик похвастался однополчанам:
– Любой музей мира был бы безмерно счастлив обладать нашим Веласкесом.
Офицеры потягивали трофейный шнапс. По безразличным лицам собутыльников стало видно, что имя Веласкеса никому ничего не сказало, и Эрлих добавил:
– Перед войной господа из Лувра предлагали за картину десять миллионов франков.
За столом не поверили.
– Целое состояние за какую-то картину? Полнейшая чушь.
Эрлих ответил:
– Маман прекрасно знала, как дорожают от года в год, даже со дня на день известные произведения живописи, и заявила покупателям, что принадлежащий ей шедевр дороже любых денег.
Вокруг поручика рассмеялись:
– Прости, но твоя драгоценная мамаша, мягко говоря, полнейшая дура.
Эрлих полез в драку, друзья поспешили увести его на свежий воздух, где Сигизмунд протрезвел, пришел к неутешительному выводу: «Однополчане во многом правы, напрасно маман была излишне гордой, несговорчивой. Французы заплатили бы любую запрашиваемую цену, что помогло бы выкупить заложенные драгоценности, оплатить долги, полученную в банке ссуду, отремонтировать имение».
Мысленно переводил франки в рубли, мечтал, как и где потратит их. Однажды приснилось, что Веласкес пропал, похищен. Проснулся в холодном поту. Не сразу осознал, что все было, к счастью, лишь сном, стал ругать мать за жизнь в нереальном мире…
«Продай она в свое время Веласкеса, и я бы не кормил на фронте вшей, не подставлял голову под пули, не глотал немецкий газ, безбедно, ни в чем не нуждаясь, жил бы в нейтральной Швейцарии на берегу лазурного озера. Веласкеса удалось тогда сохранить, но теперь легко потерять, как потеряли прежнюю власть, простились с самодержавием…»
Он не боялся, что за оставление службы его посчитают предателем, забывшим о данной присяге, долге, чести русского офицера защищать родное Отечество. Для Эрлиха главным был и оставался Веласкес.