Оставшиеся в тени — страница 102 из 126

В специальной главе «Исторический Галилей и жизнь и работа Брехта» да и в других местах книги обсуждает некоторые проблемы автобиографизма пьесы Эрнст Шумахер.

Он справедливо указывает, что к личности Галилея писатель относился «совсем по-иному, чем к другим историческим героям, которых вывел в своей драматургии, к таким, скажем, как к Эдуарду Второму английскому, великому Цезарю, полководцу Лукуллу, но также и к героям Парижской Коммуны, и Эйнштейну. В историческом образе Галилея больше содержалось той субъективности, которая пленяла или объединяла с ним Брехта, чем в других названных исторических личностях» (Ernst Schumacher. «Bertolt Brechts «Leben des Galilei» und andere Stücke». Henschelverlag. Berlin, 1965, S. 347.)

Исследователь перечисляет и раскрывает подробно черты переклички в духовном, нравственном и интеллектуальном облике, роднящие автора и персонажа. Их много. Помимо воинствующего антидеспотизма и плебейского демократизма, о чем уже шла речь, это смелость и самобытность мышления, отсутствие веры в авторитеты, которые якобы представляют собой «истины в последней инстанции», цельный философский интеллектуализм оригинального склада, ощущение особой предназначенности и миссии в сфере своей деятельности на пороге новой эпохи и т. д. Вплоть даже до созвучий задач чисто профессиональных: подобно тому, как «Галилей должен был ниспровергнуть скалу Аристотеля, чтобы достигнуть источников науки, Брехт видит свою задачу в том, чтобы ликвидировать аристотелевскую теорию драмы и заменить ее новой, покоящейся на материалистической диалектике, и соответствующей драматургией и театром…». (Ernst Schumacher. «Bertolt Brechts «Leben des Galilei» und andere Stücke», S. 348).

Касается автор книги и черт психологического сходства натур, близости отдельных эпизодов житейских биографий и личных судеб, а также совпадений некоторых правил жизненного поведения драматурга и персонажа. В том числе известного тактического лукавства, так или иначе присущего им обоим.

«Когда Брехт создавал таким образом драматургический портрет Галилея, — пишет исследователь, — то он избирал черты исторической личности, с которыми родственны были его собственные. К этим чертам спокойно присовокупить можно также хитрость и лукавство, которые, как изложено в главе «Восстановление правды», Брехт считал не излишним оружием в эпоху угнетения и какое он, живя в «мрачные времена», должен был применять и пользоваться им еще более умело и в широких размерах, чем исторический Галилей» (Там же, S. 349–350).

Такие дополнительные уточнения автобиографических свойств пьесы открывает обращение к научной литературе.

«Датская» редакция «Жизни Галилея» отличается от того текста, который знаком ныне читательской и зрительской аудитории во всем мире.

За канонический печатный текст на немецком и русском языках принята вторая редакция, созданная Брехтом в 1945–1946 годах во время совместной работы с актером Чарлзом Лафтоном, готовившимся исполнить роль Галилея на американской сцене.

Таким образом, пьеса, написанная на порыве, в три недели, своей полной завершенности ждала еще долгие годы.

По многим признакам можно сказать, что это было любимое произведение писателя. Хотя сам Брехт, возможно, и поморщился бы тут — он не выносил сентиментальных характеристик в творчестве.

Во всяком случае это была такая пьеса («такое детище»!), над которой автор не переставал раздумывать, печатно и устно комментировать и истолковывать ее, а подчас искать и дальнейших текстовых совершенствований от момента ее создания и до последних дней собственной жизни (режиссерские купюры и частные уточнения делались Брехтом при репетициях пьесы в театре «Берлинер ансамбль» в 1955–1956 годах).

Если сопоставлять исходный вариант с окончательным, то общий итог можно было бы определить так.

Дальнейшая работа над «Жизнью Галилея» выразилась даже не в столь больших количественных переделках текста, сколько в иной расстановке ряда смысловых и оценочных акцентов, в перемене некоторых решающих трактовок.

В целом словно бы еще строже выверены были мерила этического идеала («весы истории»!), еще более повышен счет нравственной ответственности, которую налагает человечество, эпоха и сам автор на выдающуюся личность за ход свершающихся вокруг событий.

В главном персонаже отчетливей проявлены были не только полюс притяжения, но и полюс отталкивания. Он стал фигурой более сложной и противоречивой.

Принципиально иное осмысление получило кульминационное событие — отречение Галилея…

Но для этого должно было пройти время. Человечество должно было увидеть зарю долгожданной победы над мраком фашистского варварства. И почти одновременно — многокилометровые дымные «грибы» атомных взрывов над Хиросимой и Нагасаки. Пережить торжество освобождения и первые приступы нового отчаяния…

Многое должно было случиться и произойти в мире. И, вероятно, в чем-то должен был перемениться также сам автор…

Исследователи и комментаторы пьесы Б. Брехта подробно перечисляют, в чем именно состояли позже конкретные переделки сцен, реплик и сюжетного развития произведения.

Удивление, однако, вызывает другое. Насколько все-таки относительно небольшая (если иметь в виду чисто количественные объемы захваченного изменениями текста) работа потребовалась автору, чтобы добиться желаемого эффекта. А ведь творческие задачи были достаточно кардинальными!

Поразительно, насколько устойчивой по своему существу оказалась «датская» редакция.

А ведь она писалась за семь лет до первого атомного взрыва! То есть при совсем иной ситуации в мире, с потребностями отклика на перемены в которой (после пришествия «атомной эры») только и склонны связывать иные исследователи переделки пьесы, предпринятые драматургом.

Конечно, трудно вообразимые последствия атомных бомбардировок с новой остротой поставили проблему совести и ответственности ученого перед человечеством. И событие это многое прояснило заново.

Оно позволило автору с иной исторической высоты взглянуть и на само отречение Галилея. Показало, по формулировке Брехта, что «преступление Галилея можно рассматривать как «первородный грех» современных естественных наук».

И все же… Связывать многообразные внутренние потребности в переработке произведения лишь с нравственными проблемами людей науки, пусть даже приковавшими к себе всеобщее внимание, означало бы сузить и обеднить мотивы истинных творческих побуждений драматурга.

Нравственно-художественное богатство высокого творения искусства это невольно низводило бы, употребляя современное выражение, — на посредственный уровень литературных поделок «научпопа», равняло бы его назначение с нехитрым музыкальным устройством с одной звучащей струной, то бишь с единственной проблемой — «совести ученого в атомный век».

Любые научные открытия, каковы бы ни были их значение и последствия, Брехт с самого начала рассматривал лишь как признак и элемент общего состояния мира. И художественную свою задачу видел не в воссоздании «атомной эпохи», а в изображении такой «новой эры», во всей игре ее смыслов, многообразии красок и оттенков, такого по принципу нового общего состояния мира, когда спасительные или самоубийственные для человечества поступки и решения все более начинали зависеть от совести и поведения одиночек.

Раньше этого быть не могло или, вернее, совершалось на совсем ином уровне губительности последствий. А теперь все более назревало в действительности, буквально во всех ее сферах, проступало и сказывалось в самых разнообразных общественных явлениях. В экономике — с ее неслыханной монополизацией и управленческой концентрацией в немногих руках, в политике и государственной жизни, с всесильными бесноватыми «фюрерами» во главе целых народов, обманутых и приведенных к покорности с помощью тотального государственного механизма и пропагандистской машины насилия, лжи и страха, в науке — с ее небывалыми адскими открытиями, совершаемыми «отцами» атомных и водородных бомб, и т. д. Вот откуда вырастало и на чем коренилось новое «состояние мира», современная философская дилемма «быть или не быть» для всей людской массы, нынешнего и будущего поколений, всего земного сообщества.

Самоновейшие научные открытия были при этом лишь потенциальным орудием и средством исполнения приговора истории.

Речь шла не только о совести ученых, а обо всех нас, о каждом. О всех классах, социальных слоях и группах расколотого и борющегося мира, о всех людях вместе и о каждом в отдельности.

И о тех политиках и общественных деятелях, «да» или «нет» которых обретало теперь совсем иной смысл и значение.

Кардинал Барберини, ставший папой Урбаном VIII, одним запретом учения Галилея на долгие десятилетия погрузил человечество во тьму неведения. Но что теперь могли понаделать и натворить нынешние всесильные властители и самодержцы, имеющие под рукой иные «кнопки» управления судьбами и будущим человечества?!

И речь, конечно же, шла о народных массах, о людях труда, об ответственности каждого простого человека, которому требуется осознать новое «состояние мира», сориентироваться в нем и наметить систему активных действий и противоборства силам разрушения и зла.

Вот почему нравственно-художественная наполненность пьесы «Жизнь Галилея» гораздо масштабней, насыщенней и без преувеличений в шекспировском смысле эпохальней и общечеловечней любых узко публицистических проблем «энтээровской» этики.

Той же причиной определяется и уже отмечавшаяся устойчивость основного идейно-художественного каркаса первоначальной «датской» редакции пьесы.

Совсем иными вроде бы уже были исторические обстоятельства, и в ряде важных моментов совсем другую направленность стремился придать произведению драматург, а изменений, вписываний и переделок текста потребовалось не столь уж много.

Объясняя этот кажущийся парадокс, Брехт отмечал в статье под характерным названием «Неприкрашенная картина новой эры»:

«Когда я в Дании в годы и