Оставшиеся в тени — страница 38 из 126

По-другому вела себя литературная мелкота. Соблюдение истины ее мало беспокоило, когда дело касалось борьбы с инакомыслящими. А в данном случае у либерально-народнического журналиста или рецензента были к Н. Гарину еще и особые счеты — за попрание прежних символов веры, за переход в «марксисты».

Один из таких авторов выступил в московских «Русских ведомостях». Приняв позу беспристрастного судьи эстетических качеств (и не назвав даже, какой теме посвящена пьеса), он отказывал ей в литературной самостоятельности. И, обходясь с ней, как с гимназическим сочинением, писал: «Деревня же изображается в «Деревенской драме» г. Гарина. Здесь тьма-тьмущая ужасов: «убийства, прелюбодеяния, татьбы, лжесвидетельства, хулы». Представьте себе «Власть тьмы», где «коготок увязает» не у одной птички, но где все птицы уже увязли и преступления совершаются за преступлениями… Несмотря на всю тьму нагроможденных ужасов, «Деревенская драма» не производит ни впечатления ужаса, ни впечатления тяжелой действительности. Она не производит никакого впечатления» («Литературные отголоски». — «Русские ведомости», 1904, № 124; совершенно схожий по характеру отзыв см. в журнале: «Мир Божий», 1904, август, отдел второй, с. 15–16).

Это был испытанный прием культурного удушения противника, которым во все литературные времена особенно охотно пользуется либеральствующая критика. Под видом беспристрастного разбора художественной формы с писателем сводили партийные счеты.

Н. Г. Гарин-Михайловский ответил большим «Письмом в редакцию» газеты «Санкт-Петербургские ведомости». Он защищал не пьесу, а свое критическое отношение к крестьянской общине, достоверность изображенного. «…Эта моя работа, — указывал он, — результат тридцатилетнего изучения деревни… кто знает жизнь деревни, согласится, что действительность может быть еще безотрадней». Среди прочего Н. Гарин ссылался и на реальную жизненную первооснову произведения.

«…B «Деревенской драме», — писал он, — весь сюжет полностью взят мною из действительной жизни. Рассказал его мне судебный следователь Я. Л. Тейтель; дело происходило в нескольких верстах от моего имения в Самарской губ., слушалось в Самар, окр. суде, и все виновные были приговорены к каторге… Цель моей драмы — показать ту почву, на которой вырастают все эти ужасы… Эта почва — община, грабящая друг друга, вдов, сирот… нищая, обездоленная, лишенная и озлобленная община» («Санкт-Петербургские ведомости», 1904, № 191); о жизненной первооснове сюжета «Деревенской драмы» подробно вспоминает Я. Л. Тейтель (См.: «Из моей жизни за сорок лет», с. 64–70).

Остается добавить разве следующее. «Дому» Тейтеля Н. Г. Гарин-Михайловский был обязан гораздо большим, чем просто двумя-тремя «сюжетами» для очередных очерков или пьесы; не без влияния тейтелевского «клуба» формировались взгляды писателя, побуждавшие на создание и этих, и ряда других произведений, те самые взгляды, из-за которых завязывались впоследствии целые печатные сражения…

И Н. Гарин в этом отношении был лишь одним из многих. Как отмечает исследователь Е. Чирикова, в «идейно-творческом росте писателя большое значение имело его пребывание в Самаре в середине 90-х годов. В Самаре Чириков входит в круг передовой интеллигенции, находит нужную, полезную и интересную для себя литературную среду. Он сотрудничает в «Самарской газете», а затем в «Самарском вестнике», вокруг которого группировались в то время марксисты. И именно с этого момента… начался тот перелом во взглядах, который привел его вскоре к критической оценке народничества» (E. Н. Чириков. Повести и рассказы. М., 1961, вступительная статья E. М. Сахаровой, с. 7).

«Дом» Тейтеля был той идейной средой, которая во многом питала творчество жившей в уединенной Сосновке писательницы Александры Бостром. От С. Скитальца в конце 90-х годов А. Толстой впервые узнал о необыкновенном писателе и человеке — Горьком. Сам Скиталец, впоследствии видный «знаньевец», был в определенной степени питомцем Я. Л. Тейтеля. Это Яков Львович, прослышав о сыне столяра из села Обшаровка, который «хорошо пишет стихи», заинтересовался им. Увез юношу с собой, подыскал ему работу и ввел в редакцию «Самарской газеты»…


…Добрые дела имеют свою инерцию, свой независимый ход. Если бы удалось проследить эту эстафету добра в жизни! Во всяком случае и добро, и зло не кончаются на поступках, в которых воплощены, не исчерпываются ими, а часто тянутся и ветвятся, как корни дерева под землей.

Неуничтожимую преемственность нравственных деяний человека подметил Лев Толстой в повести «Фальшивый купон»: один злой поступок рождает в мире вереницу зла. И, напротив, добро часто путями для него нежданными производит добро…

Так довольно обычный для Якова Львовича Тейтеля поступок — опека над открытым им ненароком талантом в семье сельского столяра — Степаном Петровым (будущим Скитальцем) имел последствия и отзвуки еще в одной биографии и одной судьбе…


Первые кумиры Алеши Толстого

Речь пойдет прежде всего о страстях и увлечениях книжных, которые прорываются также в практических действиях и поведении.

Что читал Алеша Толстой в детстве и отрочестве?

С обнаружением куйбышевского архива мы узнали об этом много нового, интересного.

Прежде всего это были детские журналы. Выделялись: «Детское чтение» — «ежемесячный иллюстрированный журнал для семьи и школы» — и «Родник» — «иллюстрированный журнал для детей». Среди великого множества другой расхожей детской периодики, где часто печаталась и сама Александра Леонтьевна, это были журналы прогрессивного толка, испытавшие на себе даже революционно-демократические влияния. На их страницах помещались лучшие произведения отечественной и мировой литературы. Так что весьма показательно уже, какими изданиями с первых читательских шагов обеспечивали маленького Алешу родители, какие убеждения и вкусы стремились ему привить.

10–11 апреля 1892 года Александра Леонтьевна сообщала А. А. Бострому из Сосновки о занятиях девятилетнего сына: «Леля… молодцом, бегает с восторгом, с упоением… Щеки у него красные стали. Днем бегает, а вечером читает старое «Детское чтение», тоже запоем, не оторвешь. Алешечка, утешь его, выпиши ему «Детское чтение», ведь у него потребность к чтению явилась, да еще какая. И «Детское чтение» ему очень нравится, а «Родник» не нравится, пробовала я ему брать… Дрянь, говорит, скучно. Сейчас читает Эзоповы басни, говорит, интересно, только очень уж коротки».

В другом детском журнале, тоже получаемом по подписке, — «Всходы» — Алеша Толстой читал «Воспоминания одного американского школьника» Т. Бейли Элдрича, вдохновившие на многие уличные проделки, и через них, как мы уже знаем, оставившие по себе след на страницах «Детства Никиты».

Было, конечно, немало и чтения «по случаю». Так читались, например, некоторые книги матери. 12 сентября 1896 года А. А. Бостром писал жене о тринадцатилетнем Алеше: «Очень сильное влияние на него имело «Неугомонное сердце». По правде сказать, я бы не дал ему его так рано. Но оно было уже начато, и отнимать далее у меня не было резона. Все-таки лучше, что мы прочли вместе. «Неугомонное сердце» само по себе высоко нравственная вещь, но может легко быть непонятой. Леля теперь уже не прежний. Он очень ценит красоту» (ИМЛИ, инв. № 6330/31).

Мать и отчим, пожалуй, даже чересчур старательно «гнули» ребенка к серьезному чтению, в сторону классики. Тургенев, Некрасов, Лермонтов, Гоголь… Были еще былины, устные сказки и предания, слышанные в Сосновке. Но это был уже фольклор. Сугубо детской литературы, книжной романтики, услады грез, героики странствий и приключений, по-видимому, все-таки недоставало. А тяга безотчетная к ней была.

«Для меня — мальчика — фантазия и действительность мало чем разделялись, — писал впоследствии А. Толстой. — Персонажи романов и поэм были действительно знакомыми людьми и очень дорогими. Не могу припомнить, кроме сказок Андерсена, ни одной детской книжки, — должно быть, их у меня было мало» («Книга для детей», 1943).

«Детских книг я почти не читал, должно быть, их у меня не было», — повторяет А. Толстой в другой раз.

«Лет с десяти, — добавляет он, — я начал много читать — все тех же классиков. А года через три, когда меня… поместили в Сызранское реальное училище, я добрался в городской библиотеке до Жюля Верна, Фенимора Купера, Майн Рида и глотал их с упоением, хотя матушка и вотчим неодобрительно называли эти книжки дребеденью» («Краткая автобиография», 1942–1944).

Странное дело — такое их отношение к литературе фантастики и приключений! Вдвойне странное… Александра Леонтьевна была детская писательница… Что это было — огрехи воспитания, изъяны педагогической чуткости?

Справедливей будет сказать — понимание детской души по-своему, в духе времени.

Родители извечно стремятся увидеть в ребенке осуществление собственных надежд и чаяний, то есть, что там ни говори, собственный просветленный и облагороженный образ.

Как ни удивительно, эти люди, склонные к романтике, не раз показавшие себя донкихотами и благородными фантазерами в жизни, были столь строгими пуританами в отборе книжного чтения. Тут они были приверженцами радикальной гражданственности, мнили себя блюстителями высших достижений передовой литературы и эстетики, позитивистами, опирающимися на факты, на опыт, прочно стоящими на почве науки, действительности, трезвейшими и реальнейшими реалистами, даже беспощадными рационалистами, пожалуй, коли угодно… Тоже своего рода романтика, только «наизнанку»!

Во всяком случае таково было самоощущение, их умственные интересы, а естественнонаучная струя окрашивала и некоторые сочинения для детей Александры Бостром (сборники «Как Юра знакомится с жизнью животных», «Подружка» и др.). Несправедливый отзыв заодно с Ф. Купером и Майном Ридом о фантастике Жюля Верна, проникнутой поэзией научных открытий, вызван, по-видимому, недоразумением. Однако собственные предпочтения выражались настойчиво, когда дело касалось складывающихся вкусов сына. Порой и до увещеваний, до стычек доходило.