бе заранее? Да и кто что знает о себе?..
Сквозь отворенную дверь вестибюля веяло запахами влажной разморенной земли и мокрой зелени. Там хлюпала и дышала теплая сырь, оранжерейная духота, которая, кажется, все заполнила в эти дождливые дни. Это было какое-то мокрое первородное томление земли, похожее, может быть, на то, в каком некогда завязывалась жизнь. Без конца сеял мелкий дождик. Только изредка в эти дни в просветы между тучами било неожиданно жгучее слепящее крымское солнце. Но почти сразу же хмарь снова овладевала небом. И опять сверху текла, струилась и сеялась теплая Благ:..
В письме Павлова была скрыта какая-то щемящая боль, подобная той, которая временами накатывала и на Грету. Что там говорить, они действительно притянулись друг к другу и чувствовали сходно. Но что это за чувство? Пожалуй, к нему примешивалось еще ощущение своей особности среди других, отчужденности от праздника жизни, некой бездольности, одиночества при постоянной нужности всем. Но почему, откуда это? Не только ведь от сознания, что земной твой срок ограничен, а цель далека? Нет! А может быть, от ощущения, что ты только средство, пусть для самой в высокой цели? Только пружинка, работник и воин, а не человек из костей и мяса. Но ведь ты сам себе избрал эту дорогу. Чего же жаловаться? Только тоски приходит без спроса…
Грета сунула письмо в карман накидки. Не раз еще будет ей над чем подумать. И, словно подставляя разгоряченное лице освежающей струе, надорвала спасительный конверт от Брехта.
Тут был совсем другой стиль. Это было письмо человека зорко видевшего смысл жизни и властно назначавшего в ней места и функции другим людям, трезвого и предусмотрительного до последней мелочи.
И это было, пожалуй, то самое, что сразу умиротворяло. Не душевная смута и напрасные терзания о своем личном, а конкретное дело, расписанное по дням, твердые установки на сегодня, завтра и послезавтра. Так легче жить, когда знаешь очередность занятий и веришь, что все образуется, стоит лишь исполнить то, что задано. Она читала:
«Дорогая Грета,
разве Вы не получили моего письма? Я писал, что Вам надо обратиться к товарищу Диаменту, Москва, Варварка, 3, комната 92, Международное объединение рабочих театров, чтобы он подал на Вас заявку еще на десять дней для рассказа о немецких рабочих. В Берлине я созванивался с центральным агитпропом, они сказали, что все в порядке, они распорядятся… Я могу еще раз написать в объединение. По крайней мере: не заботьтесь о Берлине, на этот счет порядок.
Когда Вы возвратитесь в Берлин, Вы должны проконсультироваться с врачами, подходящее ли место для вас Аммерзее[24]. Не забудьте! В Москве лучше всего взять билет до Мюнхена на рубли. Если у Вас нет достаточного количества рублей (у Аси еще 100 для Вас), Ася может добыть еще денег от Камерного театра. Вы же имеете право довольно надолго прервать поездку остановкой в Берлине, думаю, на срок до трех недель…
Хелли также будет Вам писать. Мы с удовольствием ждем Ваших рассказов.
Сердечно
Ваш старый Брехт».
Приписка содержала уже позднейшие сведения:
«Итак, в объединении лежит мое письмо… Вы можете оставаться. Еще вот что: сходите, пожалуйста, в аэропорт. Там, при отъезде 21 мая, в пять (или семь?) утра, перед тем как я садился в самолет на Ковно, в таможне были задержаны мои бумаги. Мне надо получить их обратно. Это машинописные страницы и две тетради с фотографиями («Мать» и «Что тот солдат, что этот»).
Возможно, Вас сопроводит Кац из «Межрабпома»…»
23 июня 1932 года Грета отстучала на машинке ответ на это письмо.
Настроение уже в полном смысле было чемоданное: все вокруг заняты были предотъездной суетой. Это было, по-видимому, ее последнее письмо Брехту из Крыма. На бумаге возникали строчки:
«Дорогой Брехт,
между тем Ася Лацис также написала мне… Мы как раз уже посредине сборов. Сегодня нам надо укладывать чемоданы, так как их доставят на вокзал раньше. Собственно говоря, теперь-то и охота было бы еще остаться.
У нас было несколько дождливых дней, из-за чего в воздухе посвежело. Со здоровьем хорошо. Но такого прибавления в весе, которое назначили Вы, не достиг никто, а не только я…
Мы были во всероссийском пионерском лагере в Артеке. После пестрой программы (немецкие и русские песни и стихи, кавказские танцы и т. п.) завязались взаимные расспросы. Первый вопрос пионеров: «Почему вы не делаете революции?» Наряду с пионерами интересней и симпатичней всего комсомольцы и их работа. Мы познакомились со многими группами. Жаль, недостает времени, чтобы наблюдать их деятельность тут же, на месте. Приглашений у нас куда угодно, но времени в сравнении с ними в обрез».
В другой присест, после отлучки, она дописала:
«Два часа назад я получила здесь последнюю заправку. Врачи полагают, что они больше не понадобятся. Но последнее решение предстоит в Москве. Я должна там еще раз пройти обследование у профессора, которому вменено в обязанность быть сверхтщательным. Завтра последний день. Снова уже так жарко, что санаторские больные не гуляют и полчаса в предполуденное время».
…Здесь я, пожалуй, несколько сверну повествование. И расскажу по неизбежности более сжато, что было дальше.
От последующих месяцев сохранилось лишь несколько видовых открыток, присланных Гретой в Берлин из Баварии. Судя по оборотной экзотике пейзажных фотографий и отписочной скороговорке, которая предназначена родственникам, когда не до них, Грета была целиком захвачена открывшейся ей новой жизнью.
Для девушки из рабочей среды все лето было продолжением сказки. Только что на открытках из СССР были Крым, море, пальмы, кипарисы… Теперь — подобная звучащему органу островерхая готика старинного Аугсбурга, туманные предгорья и чертовы ущелья Альп, озеро Аммерзее, с зеркальной водой и белыми яхтами…
Обратный адрес на открытках с конца июля 1932 года: Унтершёндорф (Аммерзее), Бавария, у Брехта.
После обследований московского профессора и нескольких недель в Берлине, в родительском доме, Грета отважилась принять приглашение Брехта и Елены Вайгель. Чистейший воздух альпийских предгорий прекрасно закреплял результаты лечения в крымском санатории. Но получалась, конечно, невообразимая роскошь — Крым и Альпы. Почти по-королевски!
В доме Брехта всегда было полно гостей и постояльцев. Но Грета сразу ощутила на себе мудрую и терпеливую опеку Елены Вайгель.
Она была не очень привлекательна внешне, хозяйка дома, эта Хелли. Высокая, темная, как старая икона, с вытянутым мужеподобным лицом, каштановые волосы небрежным пучком прихвачены сзади, уже начавшая морщиниться от грима кожа, крупный лоб, большой рот, карие глаза. Часто курит. Монахиня, отшельница, «свой парень», а не актриса. Все это с непроизвольным женским чувством сразу отметила Грета.
Да и просто старой она показалась, хотя, как потом выяснилось, Вайгель весной исполнилось тридцать два. Но впечатление тут же испарялось, едва лицо оживало. В этой женщине был темперамент, огонь, характер, воля, тысяча талантов.
Она азартно кухарила по одной ей известным рецептам, добавляла каких-то неведомых приправ и снадобий. Кушанья подавались в доме — пальчики оближешь. Она была заботливая мать и тонкий педагог. Своенравный восьмилетний Штеф и двухлетняя Барбара постоянно вились вокруг нее. Дети обожали мать.
Она была гостеприимная хозяйка, расторопная экономка, оборотистый антрепренер, умело направлявший финансовые дела Брехта, умный и верный друг, снисходительная жена. Словом, человек, с которым Брехт чувствовал себя, как за каменной стеной.
А сверх того, Елена Вайгель была великая актриса. Одна из заглавных фигур нового эпического театра, первый практический воплотитель сценических преобразований, развиваемых Брехтом, та самая редкая актерская индивидуальность, которая необходима была режиссеру и драматургу. В расчете на игру Вайгель писались многие роли пьес Брехта. Бессчетные нити накрепко связывали этих людей.
Осознано это было, конечно, не сразу. Вспомним, что Грете было лишь двадцать четыре года. Рабочая девчонка, она оказалась в совершенно новой для себя среде. Еще должны были заколебаться почва под ногами, произойти самые неожиданные события и головокружительные изломы истории, включая через полгода фашистский переворот и совместное бегство из Германии; жизнь еще многое запутает, повыкидывает разные петли и зигзаги, разматывать иные из которых неуместно в книге. Но именно на незаменимости Хелли для Брехта строились впоследствии отношения всех троих.
…Когда человек изъясняется исключительно при помощи видовых открыток? Тогда, во всяком случае, когда находится в необычной ситуации. Бывает даже до того в особенной, что дыхание схватывает от избытка чувств. И вместо всех вестей и рассказов о себе хочется односложно крикнуть: вот оно, где я! А может, по тем же или совсем другим причинам ничего вовсе неохота говорить, а почему-то требуется.
Грета была привязана к дому. С опасливой любовью относилась к матери, нежно к отцу. Обожала сестру Герту, по кличке Гопхен, привечала ее жениха Герберта. И пространно обычно писала родителям и сестре, если случались даже краткие отлучки. (Она вообще любила сочинять письма.) А теперь шли недели, месяцы, а она слала в оба адреса только видовые открытки. И слова в них были отписочные:
«Дорогая Гопхен, дорогой Герберт! Я все еще в Баварии. Сегодня очутилась на Тегернзее, а там хорошая погода. Сенсация!.. Я вовремя сообщу, когда приеду. Привет. Ваша Гр.».
И еще, еще… Все в том же духе. Чередовались только адреса, менялись даты и картинки на обороте. А текст даже убывал.
Это означало только одно. Для Греты настала пора самососредоточенности, решающей внутренней работы, час жребия судьбы, определивший всю ее дальнейшую жизнь.
Но то происходило где-то в глубинах души. А внешне все выглядело обыденно. Грете выделили комнатку, назначенную для гостей. Она помогала Хелли по дому, совершала окрестные экскурсии. Взялась за секретарские обязанности — печатала на машинке, делала выписки из книг, отвечала под диктовку на письма. Со стороны вникала в беседы и споры с приезжими театралами и литераторами.