Эту оппозицию реальному миру, или, скорее, непреодолимую рядоположность этих двух реальных миров, больной с готовностью признает: галлюцинирующий спрашивает у своего собеседника, не слышит ли он преследующих его голосов, — в итоге он уступает этой очевидности своих чувств, а если мы противопоставляем отрицание или полное игнорирование используемых им фактов, умело приспосабливается и заявляет, что при данных условиях слышит голоса только он. Это своеобразие опыта не исключает для больного сопутствующей уверенности, но, доверяя своему опыту и даже будучи убежденным в его реальности, больной признает необычный характер и болезненную странность своего мира. Допуская существование двух миров, приспосабливаясь к первому, как ко второму, он выражает основу своего поведения, специфическое осознание болезни.
4) Наконец, в отягощенных формах шизофрении и в состоянии слабоумия больной полностью поглощается миром своей болезни. Однако он сохраняет и тот мир, который покинул, — как далекую и подернутую дымкой реальность. Кажется, что в этом сумрачном пейзаже, где самые реальные переживания — события, услышанные слова, окружающий мир — становятся фантомами, у больного все еще присутствует океаническое ощущение своей болезни. Погруженный в болезненный мир, он сохраняет осознание бытия, и, насколько мы можем судить по рассказам излеченных больных, в его сознании всегда живет впечатление, что реальность предстает перед ним как маскарад, карикатура и метаморфоза, точнее, в модусе сновидения[81]. Г-жа Сешехэ[82], успешно лечившая одну молодую шизофреничку, зафиксировала те впечатления, которые ее больная испытывала в течение своего патологического эпизода: «Казалось, — говорит та, — мое восприятие мира приводило к обостренному ощущению необычности вещей. В тишине и безмерности каждый объект, отделяясь от других, резко выступал из пустоты и бесконечности. Он начинал существовать обособленно, вне связи с окружающим миром… Я чувствовала себя выброшенной миром из жизни, словно смотришь непонятный фильм, который непрерывно тебе показывают и в котором ты не можешь поучаствовать». И несколько позже она добавляет: «Люди видятся мне словно во сне, я не могу больше различить их особенностей». Сознание болезни не становится яснее, в то время как безмерное духовное страдание, предшествующее миру, осознается как таковое в имплицитной связи с уже недосягаемой реальностью.
Психическая болезнь, каковы бы ни были ее формы, и различные ступени помрачения сознания, которые она включает, всегда предполагает сознание болезни; болезненный мир никогда не замыкается на себе настолько, чтобы исчезли все связи с миром нормальным; напротив, больное сознание проявляется всегда, содержа в себе самом двойную отсылку — или к нормальному и патологическому, или к привычному и странному, или к необычному и общему, или, наконец, к бодрствованию и сновидению.
Но это больное сознание не сводится лишь к сознанию, охватывающему болезнь; оно обращается и к патологическому миру, структуры которого сейчас и нужно исследовать, дополняя таким образом ноэтический анализ ноэматическим.
1) Г-н Минковски занимался исследованием нарушений темпоральных форм болезненного мира. Он анализировал, в частности, случай параноидного бреда: больной постоянно ощущал угрозу надвигающихся катастроф, которые не могли предотвратить никакие предосторожности; эту неотвратимость он чувствовал постоянно, и, несмотря на то что несчастья, которого он страшился, так и не происходило, невозможно было доказать ему, что этого не случится в любой последующий момент. Итак, катастрофа, угрозу которой он ощущает, заключается в том, что он должен погибнуть, раздавленный отходами, трупами, мусором, отбросами. Между этим содержанием бреда и тревожной идеей катастрофической неотвратимости легко заметны характерные отношения: навязчивая идея «остатков» отражает неспособность больного понять, как вещь может исчезнуть, и почему то, чего нет, не может продолжать жить. Нагромождения прошлого для него не исчезают, и, соответственно, прошлое и настоящее не достигают предвосхищения будущего, никакая обретенная безопасность не может уберечь от появления содержащейся в нем угрозы; в будущем все есть нелепая возможность.
В своем бредовом хитросплетении эти две идеи, таким образом, обнаруживают значительное нарушение темпоральности: время больше не направлено вперед и останавливает свой ход прошлое накапливается, а единственно возможное будущее, которое открывается больному, может принести лишь уничтожение настоящего массой беспрестанно утяжеляющегося прошлого.
Каждое расстройство, стало быть, сопровождается специфическим изменением проживаемого времени. Бинсвангер, например, в работе «О скачке идей»[83] охарактеризовал темпоральные нарушения маниакального существования так: время предстает здесь раздробленным, представленным отдельными временными промежутками, и, закрытое для прошлого и будущего, оно кружится вихрем — иногда скачками, иногда повторениями. Именно на основании нарушенной таким образом темпоральности должна появиться «бессвязность мышления» с характерным чередованием тематических повторений и скачущих, непоследовательных ассоциаций. Время шизофреника тоже скачкообразно, но его составляет неотвратимость Внезапного (Soudain) и Жуткого (Terrifiant), от которых больной ускользает лишь в миф пустой вечности; время шизофреника разворачивается, таким образом, между раздробленным тревогой временем и бесформенной, заполненной бредом вечностью[84].
2) Пространство как структура проживаемого мира может анализироваться сходным образом.
Иногда утрачиваются дистанции — как у бредовых больных, в лицах людей узнающих тех, кого они видели в другом месте, или у галлюцинирующих, слышащих свои голоса не в объективном пространстве, где располагаются источники звука, а в мифическом, некоем квазипространстве, где оси координат нечетки и подвижны: они слышат голоса преследователей здесь, рядом, вокруг, внутри, и одновременно располагают их за стенами, пределами города и границами. Прозрачное пространство, где каждый объект имеет свое географическое место и где сходятся перспективы, заменяет пространство непроницаемое, где объекты смешиваются, приближаются и отдаляются в непосредственной подвижности, перемещаются без движения и в конечном счете сливаются в горизонте без перспективы; как говорит г-н Минковски, «ясное пространство» заволакивается «темным пространством», пространством страха и ночи, или, скорее, вместо того, чтобы четко разделяться, в болезненном мире они накладываются друг на друга.
В других случаях пространство становится жестким и распадается на отдельные фрагменты. Объекты утрачивают свое свойство включенности, позволяющее использовать их; они являют себя в странной полноте, отрывающей их от контекста, и предстают изолированно, вне реальной или виртуальной связи с другими объектами; инструментальные отношения исчезают. Г-н Роланд Кун[85] изучал в этом контексте «бред фаниц» у некоторых шизофреников: важность границ, пределов, стен связана с тем, что в случае отсутствия внутреннего единства вещей они должны ограждать, закрывать и защищать, т. е. поскольку эти вещи «не держатся» вместе, их необходимо защищать извне и поддерживать единство, которое им не присуще. Объекты утрачивают свои связи, а пространство — свою связность, как у больного, постоянно рисовавшего план фантастического города, бесконечные укрепления которого защищали лишь агломерат безликих зданий. Смысл «инструментальности» исчезает из пространства, мир Zuhandenen[86], как сказал бы Хайдеггер, для больного является не более чем миром Vorhandenen[87].
3) Существует не только пространственно-временная среда — Umwelt[88], которая несколько изменяет свою экзистенциальную структуру в процессе болезни, но и Mitwelt[89] — социальный и культурный мир. Другой больше не выступает для больного партнером в диалоге, соучастником в деятельности, и больше не явлен ему на фоне социальных импликаций, но утрачивает свою «социальную» реальность и становится в этом опустошенном мире Чужим (Etranger). Это радикальное изменение связано со столь же частым синдромом «символической дереализации другого» — чувством чуждости языка, системы экспрессии, тела другого: больному сложно достигнуть уверенности в существовании другого. Негибкий, отдаленный межличностный мир, в котором явленные вещи застывают, значение приобретает тотальное равнодушие вещей, а символы запутаны, словно головоломки, — это ригидный мир психастеников и большинства шизофреников. Больная г-жи Сешехэ описывает одно из первых ощущений ирреальности следующим образом: «Я находилась в патронате и вдруг заметила, что зал огромен и освещен ужасным светом… Ученики и наставницы казались марионетками, которые беспричинно и бесцельно передвигались… Я слышала разговоры, но не понимала слов. Голоса казались мне металлическими, лишенными тембра и выразительности. Иногда слово отрывалось от этого ансамбля. Оно резко и абсурдно повторялось в моем мозге». Ребенок испугался, и наставница пытается успокоить его: «Она мне мило улыбается… Но эта улыбка, вместо того, чтобы успокоить меня, лишь усиливает мой страх и мое смятение — я заметила ее белые и ровные зубы. Эти зубы блестели в лучах света, и вскоре, все еще оставаясь самими собой, они заняли все пространство, словно зал был лишь зубами в лучах безжалостного света»[90].
Постоянно изменяющийся мир галлюцинаторного бреда существует и на другом полюсе патологии: смятение всегда возобновляется псевдопризнанием, где любой другой является не другим, но большим Другим