[145]. В общем, вы понимаете, почему всем от Пьера Ривьера до Рапена[146] или людей, чьи экспертизы я зачитывал вам в прошлый раз, почему всем, от Пьера Ривьера до этих сегодняшних преступников, посвящаются дискурсы одного и того же типа. Что обнаруживают все эти экспертизы? Болезнь? Вовсе нет. Вменяемость? Нет. Свободу? Отнюдь. Но всегда одни и те же образы, одни и те же жесты, одни и те же позы, одни и те же ребяческие сцены: «Он играл с деревянным оружием»; «Он обезглавливал капусту»; «Он огорчал своих родителей»; «Он пропускал школу»; «Он не учил уроки»; «Он был ленив». И в итоге: «Я делаю заключение, что он был вменяем». В сердцевине того механизма, где судебная власть, расшаркиваясь, уступает место медицинскому знанию, обнаруживается, как вы видите, Убю, невежественный и запуганный, но потому-то и позволяющий привести в действие эту двойственную машинерию. Шутовство и должность психиатрического эксперта составляют единое целое: именно в качестве функционера эксперт и в самом деле шут.
Теперь, имея в виду сказанное выше, мы можем восстановить черты двух коррелятивных друг другу исторических процессов. Во-первых, с XIX века до наших дней налицо любопытнейшая историческая регрессия. Поначалу психиатрическая экспертиза — экспертиза Эскироля, Жорже, Марка — была простым перенесением в судебный институт медицинского знания, рожденного снаружи — в больнице, в ходе клинического эксперимента[147]. Теперь же мы имеем дело с экспертизой, которая, как я говорил вам в прошлый раз, совершенно оторвана от психиатрического знания нашего времени. Ибо, каково бы ни было наше мнение о языке нынешних психиатров, мы ясно понимаем, что то, что говорит психиатр-эксперт, на тысячу ступеней ниже эпистемологического уровня психиатрии. Но что возрождается в этой странной регрессии, в этом развенчании, разложении психиатрического знания в экспертизе? То, что тут возрождается, заметить нетрудно. Это нечто похожее на один текст, взятый мною из литературы XVIII века. Речь идет о прошении, ходатайстве, поданном матерью семейства о том, чтобы ее сына поместили в исправительный дом Бисетр, в 1758 г. Я позаимствовал его из работы о королевских указах, которую готовит сейчас Кристиан Мартен. И вы узнаете в нем тот самый тип дискурса, который сегодня используется психиатрами.
«Просительница [то есть женщина, которая просит королевского указа о заключении своего сына. — М. Ф.] после трех лет вдовства вторично вышла замуж, чтобы обеспечить себе средства к существованию торговлей в галантерейной лавке; при этом она сочла правильным оставить при себе своего сына […]. И этот распутник пообещал слушаться ее, надеясь на то, что она даст ему аттестат подмастерья галантерейщика. Просительница, нежно любившая своего ребенка несмотря на все горести, которые тот ей [уже] причинил, взяла его в подмастерья и оставила при себе — к несчастью для себя и для [других] своих детей на долгие два года, на протяжении которых он ежедневно обкрадывал ее и, несомненно, разорил бы, останься он с ней и далее. Решив, что с другими людьми ее сын будет вести себя лучше, тем более что он сведущ в торговле и может работать, просительница устроила его к г-ну Кошену, вполне порядочному человеку, владельцу галантерейной лавки у подъезда Сен-Жак; но этот распутник три месяца притворялся хорошим, а затем похитил шестьсот ливров, которые просительница была вынуждена уплатить, чтобы спасти жизнь своего сына и честь своей семьи […]. Тогда наш мошенник, не зная, как ему еще провести свою мать, решил убедить ее, что хочет посвятить себя религии, а для этого хитростью привлек к себе нескольких честных людей, [которые], свято поверив в то, что этот плут им говорил, осыпали мать своими увещеваниями и говорили, что ей придется отвечать перед Богом за то, что случится с ее сыном, если она воспротивится его призванию […]. Просительница, которая за многие годы привыкла к дурным поступкам своего сына, тем не менее попала в расставленные сети и великодушно дала сыну все необходимое для поступления в монастырь Иверно […]. Но не пробыв там и трех месяцев, этот несчастный заявил, что местный порядок ему не нравится и он предпочел бы стать премонстрантом[148]. Просительница, заботясь о том, чтобы впоследствии ей не в чем было себя упрекнуть, снова дала сыну все, что требовалось для вступления в дом премонстрантов, и он постригся. Однако наш негодяй, действительной целью которого было обмануть свою мать, в скором времени выдал свою злонамеренность, и это заставило каноников [премонстрантов. — М. Ф.] выгнать его из своего дома по прошествии шести месяцев испытательного срока». Текст продолжается в этом же духе и заканчивается такими словами: «Просительница [то есть, мать. — М. Ф.] обращается к Вашей милости, монсеньор, и покорнейше просит удовлетворить это прошение, взяв ее сына под стражу и отправив его в исправительный дом при первом удобном случае, так как иначе она и ее супруг никогда не обретут покоя, а жизнь их не станет безопасной»[149].
Извращенность и опасность. Как видите, нам открывается возродившаяся под покровом современных институтов и знаний практика, которую судебная реформа конца XVIII века попыталась упразднить и которую теперь мы находим ничуть не пошатнувшейся. И это не просто некий архаизм, пережиток, но поступательное развитие: по мере того как преступление все более патологизируется, а эксперт и судья меняются ролями, вся эта форма контроля, оценки, а также сопряженный с характеристикой индивида властный эффект, все это постепенно активизируется.
Между тем наряду с регрессией и возобновлением этой, теперь уже многовековой, практики имеет место, а в некотором смысле и противостоит ей, другой исторический процесс — постоянное запрашивание власти под лозунгом модернизации юстиции. Я имею в виду, что с начала XIX века мы неизменно видим, как запрашивается, и все более настойчиво запрашивается, судебная власть врача — или опять-таки медицинская власть судьи. В самом начале XIX века проблема власти врача в судебном аппарате была, в сущности, проблемой конфликтного характера, в том смысле, что медики, по причинам, разъяснять которые сейчас было бы слишком долго, отстаивали право на применение своего знания внутри судебного института. Чему судебный институт, в основном, противился как вражескому нашествию, как конфискации, как дисквалификации своей собственной компетенции. Однако с конца XIX века, и это важно, наоборот, постепенно зарождается всеобщее стремление судей к медикализации их профессии, их функции, выносимых ими решений. И вместе с тем смежное стремление к, так сказать, судебной институциализации медицинского знания: «Я юридически компетентен как медик», — повторяют врачи с [начала] XIX века. А во второй половине того же века мы замечаем, что и судьи начинают говорить: «Мы требуем, чтобы в нашу функцию входило не только судить и наказывать, но и лечить». Показательно, что на II Международном конгрессе по криминологии, состоявшемся, кажется, в 1892 г. (хотя, наверное, я ошибаюсь, точная дата позабылась, скажем, около 1890 г.), были предприняты серьезные попытки отмены жюри присяжных на том основании,’? что оно [формируется] из людей, не являющихся ни врачами, ни судьями и, как следствие, не компетентными ни в области права, ни в медицине. Такое жюри может быть только препятствием, непроницаемым элементом, неуправляемым ядром внутри судебного института, каким тот должен быть в идеальном состоянии. Что должен включать в себя подлинный судебный институт? Коллегию экспертов под юридической ответственностью назначаемого судьи. Иными словами, все судебные инстанции коллективного типа, введенные уголовной реформой конца XVIII века, предлагается отвергнуть ради того, чтобы наконец состоялся союз врачей и профессиональных судей, причем союз без посредника. Разумеется, такого рода притязание всего-навсего свидетельствует об одной из тенденций своего времени; оно сразу же вызвало массу возражений и у медиков, и особенно у судей. И тем не менее именно оно является целью целой серии реформ, проведенных большей частью в конце XIX века и в XX веке и действительно заложивших своего рода судебно-медицинскую власть, главные элементы или основные проявления которой я перечислю.
Во-первых, это обязанность всякого индивида, который предстает перед судом присяжных, пройти экспертно-психиатрическое обследование, так что никто теперь не попадает в круг внимания жюри только лишь со своим преступлением. Туда попадают с экспертным отчетом психиатра, таким образом оказываясь перед присяжными под двойным грузом преступления и этого отчета. И дело идет к тому, что эта мера, общеобязательная для судов присяжных, станет таковой же и для обычных уголовных судов, где она применяется только в ряде случаев, не будучи общим правилом.
Второй признак возникновения новой власти — это существование специальных судов, судов для детей, где информация, которой располагает судья, одновременно являющийся следователем, — это информация по сути своей психологическая, социальная, медицинская. Поэтому она основывается не столько на самом поступке, который совершил индивид и за который он предан суду для несовершеннолетних, сколько на этом контексте его существования, его образа жизни, дисциплины. Суд над извращением и опасностью, а не над преступлением, — вот перед каким судом проходит ребенок. Здесь же следует упомянуть включение в состав администрации тюрем медико-психологических служб, призванных следить за тем, как развивается индивид, отбывая свое наказание, то есть за уровнем извращенности и степенью опасности, которые он представляет в тот или иной момент срока, учитывая, что по достижении достаточно низкого уровня опасности и порока его можно будет освободить, во всяком случае условно. Кроме того, можно привести множество институтов судебно-медицинского надзора, работающих с детьми, молодежью, опасной молодежью и т. д.