Осторожно: безумие! О карательной психиатрии и обычных людях — страница 27 из 85

Таким образом, в целом мы имеем дело с двусоставной, медицинской и судебной, системой, сложившейся в XIX веке, в которой экспертиза с ее весьма забавным дискурсом является своеобразной сердцевиной, тонким, удивительно несерьезным и удивительно твердым стержнем, поддерживающим все остальное.

И вот теперь я хочу перейти к собственно предмету нынешнего курса. Мне кажется, что судебно-медицинская экспертиза в том виде, в каком она функционирует в наши дни, является необычайно показательным примером вторжения или, правильнее будет сказать, скрытого проникновения в судебный и медицинский институты, — а именно, в их пограничную зону, — некоторого механизма, по сути своей не медицинского и не судебного. Я столь долго говорил о судебно-медицинской экспертизе прежде всего для того, чтобы показать, что она служила стыком, выполняла функцию шва между судебным и медицинским. Но также я стремился показать, насколько она была чужда как судебному институту, так и нормативности, внутренне присущей медицинскому знанию; и не просто чужда, но и ничтожна рядом с ними. Медицинская экспертиза заведомо преступает закон; психиатрическая экспертиза в уголовной практике осмеивает медицинское и психиатрическое знание с первого своего слова. Она не соразмерна ни праву, ни медицине. Пускай в месте их стыка, на этой границе, она и выполняет важнейшую роль их институционального сопряжения, было бы совершенно несправедливо судить о современном праве (или, во всяком случае, о праве, с каким мы живем с начала XIX века) по такого рода практике; было бы несправедливо оценивать по мерке подобной практики медицинское и даже психиатрическое знание. Дело в конечном счете касается другого. Судебно-медицинская экспертиза выходит из другого источника. Она не порождена правом, равно как и медициной. Любое историческое исследование происхождения уголовной экспертизы приведет не к эволюции права, не к эволюции медицины и даже не к их общей эволюции во взаимодействии. Нечто, вмешивающееся между ними, обеспечивающее их стыковку, тем не менее приходит со стороны, с другими терминами, с другими нормами, с другими законами образования. В сущности, и правосудие, и психиатрия подвергаются фальсификации в рамках судебно-медицинской экспертизы. Работают с не свойственным им предметом, применяют не свойственные им правила. Судебно-медицинская экспертиза обращается не к преступникам или невиновным, но также и не к больным в их противопоставлении не больным. Она обращается, я полагаю, к некоей категории «ненормальных», или, если хотите, разворачивается именно в таком поле, где действует не оппозиция, а градация от нормальности до ненормальности.

Сила, мощь, власть проникновения и разлада, присущая судебно-медицинской экспертизе по отношению к нормативности как судебного, так и медицинского знания, основывается именно на том, что она предлагает им другие понятия; она обращается к другому объекту, приносит с собою другие техники, которые образуют некий третий, коварный и скрытый термин, тщательно заслоняемый справа и слева, с одной и с другой стороны, юридическими понятиями «правонарушения», «рецидива» и т. д., а также медицинскими концептами «болезни» и т. п. Да-да, она предлагает третий термин, то есть отчетливо проводит — именно это я и хочу вам продемонстрировать — действие власти, не являющейся ни судебной, ни медицинской, власти другого типа, которую я буду называть, временно и в промежуточном порядке, властью нормализации. В лице экспертизы мы имеем дело с практикой, относящейся к ненормальным, с практикой, которая вводит некоторую власть нормализации и стремится постепенно, за счет собственной силы, за счет производимых ею стыковок медицинского и судебного, модифицировать как судебную власть, так и медицинское знание, и сложиться в качестве инстанции контроля над ненормальным. Именно в том, что экспертиза учреждает судебно-медицинский союз как инстанцию контроля не над преступлением и не над болезнью, а над ненормальностью, над ненормальным индивидом, она и является важной теоретической и одновременно политической проблемой. Именно в этой своей особенности она отсылает к обширной генеалогии этой странной власти — к генеалогии, которую я и намерен проследить.

Прежде чем перейти — в следующий раз — к конкретному анализу, я хотел бы привести несколько размышлений скорее методологического свойства. В самом деле, о том, о чем я собираюсь говорить, начиная с ближайшей лекции, а именно, об истории власти нормализации в применении главным образом к сексуальности, о технике нормализации сексуальности с XVII века, я, конечно же, берусь рассуждать не первым. Этой теме был посвящен целый ряд трудов, и, в частности, совсем недавно была переведена на французский книга Ван Усселя под названием «Притеснение сексуальности» или «История сексуальных репрессий». Однако то, что намерен предпринять я, не совпадает с целью этого и некоторых других сочинений подобного рода, различаясь с ними не то чтобы методически, но — точкой зрения: отличие здесь в том, что эти и мои анализы предполагают, подразумевают в качестве теории власти. Действительно, мне кажется, что в исследованиях, на которые я сослался, главным, центральным понятием выступает понятие «репрессии»[150]. Иными словами, в этих анализах подразумевается отсылка к власти, основной функцией которой является репрессия, уровень действенности которой — преимущественно надструктурный, относится к порядку надстройки, и, наконец, механизмы которой сущностно сопряжены с незнанием, слепотой. Я же — в предстоящих разборах нормализации сексуальности начиная с XVII века — хочу предложить другую концепцию, другой тип исследования власти.

Чтобы все встало на свои места, я приведу вам два примера, которые, мне кажется, и по сей день имеют хождение в исторических исследованиях. И вы сразу поймете, что, давая эти примеры, я ставлю под сомнение свои собственные выводы в работах прежних лет[151].

Всем известно, как в конце, а может быть, и на всем протяжении Средневековья происходило исключение прокаженных. Исключение проказы было социальной практикой, которая подразумевала прежде всего строгий раздел, отторжение, отсутствие контакта между одним индивидом (или классом индивидов) и другим. С другой стороны, это было изгнание ряда индивидов во внешний, неупорядоченный мир, за стены города, за пределы общины. Как следствие, складывались две чуждые друг другу массы. И та из этих масс, которая отторгалась, отторгалась в прямом смысле во мрак внешнего мира.

Наконец, в-третьих, это исключение прокаженных подразумевало дисквалификацию исключенных и изгнанных индивидов — возможно, все-таки не моральную, но уж точно юридическую и политическую. Они переходили на территорию смерти, и, как вы знаете, исключение прокаженных часто сопровождалось своего рода похоронной церемонией, в ходе которой индивидов, ранее объявленных прокаженными, объявляли мертвыми (а их имущество соответственно подлежащим раздаче), и они должны были уйти в этот чуждый внешний мир. Словом, это действительно были практики исключения, изгнания, «маргинализации», как бы мы сказали сейчас. Но ведь именно в такой форме описывается — думаю, до сих пор описывается — та методика, с которой власть воздействует на сумасшедших, на больных и преступников, носителей всякого рода отклонений, на детей и бедных. В общем и целом, эффекты и механизмы власти, воздействующие на них, описываются как механизмы и эффекты исключения, дисквалификации, изгнания или отторжения, лишения, отказа, непризнания с помощью целого арсенала негативных понятий или механизмов исключения. Я думаю, и продолжаю думать, что хотя пора исторической активности этой практики, этой модели исключения прокаженных прошла, она продолжает отзываться и в нашем обществе. Так или иначе, когда в середине XVII века начались гонения на нищих, бродяг, праздношатающихся, распутников и т. п., санкционированные в виде изгнания всей этой блуждающей популяции за пределы городов или же заключения в общие для всех лечебницы, я думаю, что это было все то же исключение прокаженных, или все та же модель, политически применявшаяся королевской администрацией[152]. Впрочем, существует и другая модель постановки под контроль, которой, на мой взгляд, выпала гораздо более выразительная и долгая историческая судьба[153].

Так или иначе на рубеже XVIII и XIX веков модель «исключения прокаженных», согласно которой индивида изгоняют, дабы очистить общину, в основном прекратила существование. На смену ей было не то чтобы введено, а скорее возрождено нечто другое, другая модель. Она почти так же стара, как и исключение прокаженных. Я имею в виду проблему чумы и разметки зараженного чумой города. Мне кажется, что в области контроля над индивидами Запад, по большому счету, выработал всего две значительные модели: модель исключения прокаженных и модель включения зачумленных. И смена исключения прокаженных включением зачумленных в качестве модели контроля является, на мой взгляд, одним из важнейших событий XVIII века. Чтобы объяснить вам это, я хочу напомнить, как осуществлялся переход города, в котором обнаруживалась чума, на карантин[154]. Естественно, очерчивалась, а затем тщательно ограждалась, некоторая территория: город, иногда город с предместьями. И территория эта строилась как территория закрытая. Но, за исключением данной аналогии, практика борьбы с чумой разительно отличается от практики борьбы с проказой. Дело в том, что эта территория уже не была неупорядоченной зоной, куда изгонялись люди, от которых надо было очиститься. Эта территория стала предметом подробного и внимательного анализа, тщательной разметки.

Город в состоянии чумы — и далее я цитирую множество совершенно идентичных друг другу предписаний, составлявшихся с конца Средневековья до начала XVIII века, — подразделялся на округа, округа делились на кварталы, в кварталах разграничивались улицы, и на каждой улице назначались наблюдатели, в каждом квартале — инспекторы, в каждом округе — окружные управляющие; городом же руководил специально назначенный комендант и эшевены, наделявшиеся на время эпидемии дополнительной властью. Итак, эта территория анализируется во всем, вплоть до ее мельчайших элементов, после чего на ней, таким образом изученной, организуется непрерывная власть — непрерывная в двух смыслах сразу. Во-первых, согласно той пирамиде, которую я только что вам описал. Начиная с часовых, дежуривших у дверей крайних на улице домов, минуя квартальных и заканчивая ответственными за округа и город, вам предстает величественная пирамида власти, никаких пропусков в которой не допускалось. Причем непрерывность этой власти относится не только к ее иерархической пирамиде, но и к ее исполнению, поскольку надзор должен был осуществляться без перерыва. Часовые всегда стояли на окраинах улиц, а квартальные и окружные инспекторы обследовали свою территорию дважды в день — так, чтобы от их внимания не уклонялось ни одно городское происшествие. Все полученные наблюдения неукоснительно регистрировались: перепроверив, их заносили в специальные книги учета. В начале карантина все наличествовавшие горожане обязаны были сообщить свои имена, которые тоже записывались в книги. Одни из этих книг попадали в распоряжение участковых инспекторов, а другие — в распоряжение центральной городской администрации. З