атем инспекторы ежедневно обходили каждый дом и проводили перекличку. За каждым индивидом закреплялось окно, в котором он должен был показываться, когда назовут его имя, и если он не появлялся в окне, из этого явствовало, что он лежит в постели; если же он лежал в постели, это значило, что он болен, а если он был болен, это значило, что он опасен. Наконец, опасность требовала вмешательства. В этот-то момент и совершалось распределение индивидов на больных и здоровых. Все сведения, собранные в ходе этой процедуры — повторявшегося дважды в день обхода, своеобразного смотра, парада живых и мертвых под командованием инспектора, — все эти сведения, занесенные в список, затем сличались с общей книгой, которую эшевены хранили в центральной администрации города.
Очевидно, что такого рода организация абсолютно антитетична или, во всяком случае, асимметрична всем практикам, касавшимся прокаженных. Речь теперь идет не об исключении, а о карантине. Не об изгнании, а, наоборот, об установлении, фиксации, определении места, назначении должностей, учете наличии, причем наличии замкнутых, наличии в клетках. Это не отторжение, а включение. Как вы понимаете, речь идет не о еще одной разновидности резкого разграничения на два типа, две группы населения — чистую и загрязненную, прокаженную и здоровую. Наоборот, речь идет о серии мелких и постоянно регистрируемых отличий между заболевшими и не заболевшими индивидами. То есть об индивидуализации, о разделении и подразделении власти, которая в конечном счете настигает мельчайшее зерно индивидуальности. А следовательно, мы очень далеки от грубого, общим скопом, раздела, который характерен для исключения прокаженных. Нет ничего похожего на обособление, разрыв контактов, маргинализацию. Наоборот, налицо пристальное наблюдение с близкого расстояния. Если проказа требует дистанции, то чума подразумевает своего рода постепенное приближение власти к индивидам, все более неусыпное, все более настойчивое наблюдение. Нет и этого свойственного проказе шумного обряда очищения; в случае чумы все нацелено на максимизацию здоровья, жизни, долголетия, сил индивидов. По сути дела, это производство здорового населения; дело вовсе не в том, чтобы очистить жителей общины, как это было при проказе. Наконец, как вы видите, чума не предполагает полной и окончательной маркировки части населения, но предполагает постоянную оценку поля регулярности, каждый индивид внутри которого раз за разом обследуется на предмет соответствия правилу, четко определенной норме здоровья.
Вы знаете, что существует целая литература на тему чумы, очень интересная литература, в которой чума предстает как момент всеобщего панического смятения, когда люди, находясь под угрозой надвигающейся смерти, оставляют свой привычный образ, сбрасывают маски, забывают о своем положении и предаются безудержному разгулу умирающих. Есть литература на тему чумы, в которой повествуется о распаде индивидуальности, есть целая традиция оргиастического видения чумы, где чума — это момент, когда индивидуальности разлагаются, а закон отринут. Момент наступления чумы — это момент, когда город покидает всякая регулярность. Чума с одинаковой легкостью переступает закон и человеческие тела. Во всяком случае, таково литературное видение чумы. Но было и другое, политическое видение чумы, в котором она, совсем наоборот, оказывается счастливым временем полного осуществления политической власти. Временем, когда регистрация населения достигает наивысшей степени и никакие опасные связи, неуправляемые группы и запрещенные контакты возникнуть уже не могут. Время чумы — это время исчерпывающей регистрации населения политической властью, капиллярные сети которой ни на мгновение не упускают индивидуальные клетки, время индивидов, их жилище, местонахождение и тело. Да, чума вдохновляет литературный или театральный образ времени великой оргии; но она вдохновляет и политический образ вездесущей, беспрепятственной власти, всецело доходящей до своего объекта, власти, осуществляющейся в полной мере. Очевидно, что между образом военизированного общества и образом общества, пораженного чумой, — между двумя этими образами, явившимися на свет в XVI–XVII веках, — завязывается сопричастность. И мне кажется, что начиная с XVII–XVIII веков политически разворачивалась уже не та старинная модель проказы, последний отголосок или, во всяком случае, одну из последних крупных манифестаций которой мы найдем в изгнании нищих, сумасшедших и т. д., в великом «огораживании». В XVII веке ей на смену пришла другая, резко отличающаяся от нее модель. Чума победила проказу как модель политического контроля, и в этом состоит одно из великих открытий XVIII века или, во всяком случае, классической эпохи и административной монархии.
Я бы дал такую общую картину. По сути дела, смена модели проказы моделью чумы отвечает ходу очень важного исторического процесса, который я назову кратко: изобретение позитивных технологий власти. Реакция на проказу — это негативная реакция, реакция отторжения, исключения и т. п. Реакция же на чуму позитивна, это реакция включения, наблюдения, накопления знаний, умножения властных эффектов исходя из накопленных наблюдений и знаний. Произошел переход от технологии власти, действующей путем преследования, исключения, изгнания, маргинализации, пресечения, к власти позитивной, к власти, которая созидает, к власти, которая наблюдает, познает и усиливается за счет своей собственной деятельности.
Классической эпохой обычно восхищаются за то, что она сумела изобрести впечатляющее множество научных и промышленных техник. Как известно, она изобрела и формы правления, разработала административные аппараты и политические институты. Все это так. Но также — и этому, по-моему, уделяется меньшее внимание — классическая эпоха изобрела такие техники власти, с помощью которых власть действует уже не путем обложения, а путем производства и его максимизации. Уже не путем исключения, а скорее путем экономного и аналитического включения элементов. Уже не путем разграничения на обширные расплывчатые массы, а путем распределения по принципу дифференциальных индивидуальностей. Новая власть сопряжена не с невежеством, а, наоборот, с целым рядом механизмов, обеспечивающих образование, применение, накопление, рост знания. Наконец, [классическая эпоха изобрела такие техники власти], которые могут передаваться в самые разные институциональные среды — в государственный аппарат, различные учреждения, семью и т. д. Классическая эпоха разработала то, что можно назвать «искусством управления» — именно в том смысле, какой сегодня придается таким выражениям, как «управление» детьми, «управление» сумасшедшими, «управление» бедными и, наконец, «управление» рабочими. Под «управлением», используя этот термин в широком смысле, тут следует понимать три вещи. В первую очередь, разумеется, XVIII век, или классическая эпоха, создали политико-юридическую теорию власти, сосредоточенную на понятии воли, ее отчуждения, передачи, представления в правительственном аппарате. Кроме того, XVIII век, или классическая эпоха, выстроили целый государственный аппарат, продолжаемый и поддерживаемый всевозможными институтами. И наконец, — именно на это я хотел бы опереться, обеспечив себе фон для анализа нормализации сексуальности, — они отточили общую технику исполнения власти, технику, переносимую в многочисленные и разнообразные институты и аппараты. Эта техника служит подкладкой юридических и политических представительных структур, залогом работы и эффективности этих аппаратов. Эта общая техника управления людьми имеет свое базовое устройство — дисциплинарную организацию, о которой мы с вами говорили в прошлом году[155]. На что нацелено это базовое устройство? На нечто такое, что, я думаю, можно назвать «нормализацией». Таким образом, в этом году я сосредоточусь уже не на механике дисциплинарных аппаратов, а на их эффектах нормализации, на том, для чего они предназначены, на достигаемых ими эффектах, которые можно объединить под рубрикой «нормализации».
Еще несколько слов, если вы разрешите задержать вас на несколько минут. Я хочу сказать следующее. Обратите внимание на текст, который вы найдете во втором издании книги Ж. Кангилема «Нормальное и патологическое» (начиная со 169-й страницы). В этом тексте, где речь идет о норме и нормализации, содержится ряд идей, которые кажутся мне плодотворными в историческом и методологическом плане. Во-первых, это обращение к общему процессу социальной, политической и технической нормализации, шедшему в XVIII веке и сказавшемуся в области образования появлением нормальных школ, в медицине — возникновением больничной организации, но проявившемуся также и в области промышленного производства. Несомненно, нужно добавить: и в военной области. То есть это обращение к общему процессу нормализации в ходе XVIII века, к усилению эффектов нормализации в отношении детей, армии, производства и т. д. В этом же тексте, который я назвал, вы обнаружите важную на мой взгляд идею о том, что норма определяется отнюдь не так, как естественный закон, но той ролью требования и принуждения, которую она способна выполнять по отношению к областям, в которых действует. Поэтому норма является носителем некоторой властной претензии. Норма — это не просто и даже вовсе не принцип интеллигибельности, это элемент, исходя из которого обосновывается и узаконивается некоторое исполнение власти. Полемическое понятие, как говорит Ж. Кангилем. А может быть, и политическое. Во всяком случае — и это третья идея, которую я считаю важной, — норма подразумевает одновременно принцип квалификации и принцип коррекции. Функцией нормы не является исключение, отторжение. Наоборот, она неизменно сопряжена с позитивной техникой вмешательства и преобразования, с нормативным проектом известного рода[156].
Вот эту систему идей, эту одновременно позитивную, техническую и политическую концепцию нормализации, я и хотел бы попытаться исторически разработать в применении к сфере сексуальности. А за всем этим, на заднем плане, высвечивается то, к чему я буду стремиться, а точнее, от чего постараюсь освободиться: это идея о том, что политическую власть — во всех ее формах и на каком уровне ее ни возьми — не следует анализировать в гегельянской перспективе некоей прекрасной целостности, которую она, власть, либо не признает, либо ломает путем абстракции или расчленения. По-моему, и с методологической, и с исторической точки зрения ошибочно считать, будто власть по сути своей есть негативный механизм притеснения, что ее прирожденная функция — беречь, охранять и воссоздавать производственные отношения. Ошибочным кажется мне и мнение, будто власть — это нечто располагающееся над игрой сил, на уровне надстройки. Наконец, ошибочно думать, будто власть сущностно связана с эффектами непризнания. Если взять это традиционное и вездесущее представление о власти, с которым мы встречаемся и в исторических сочинениях, и в нынешних политических и полемических текстах, то мне кажется, что в действительности оно построено на основе ряда исторически пройденных моделей. Это сложносоставное понятие, неадекватное по отношению к реальности, современн