Осторожно: безумие! О карательной психиатрии и обычных людях — страница 29 из 85

иками которой мы являемся не одно столетие, по меньшей мере с конца XVIII века.

В самом деле, идея о том, что власть довлеет как бы снаружи, массированно, путем постоянного насилия, которое одни люди (всегда одни и те же) чинят над другими (тоже всегда одними и теми же, эта идея, эта концепция — откуда она взята? Она списана с модели — или с исторической действительности, как пожелаете, — рабовладельческого общества. Идея, будто власть, не допуская циркуляции, смен, разнообразных комбинаций элементов, следуя самой сути своей, запрещает, препятствует, изолирует, эта идея тоже кажется мне концепцией, восходящей к исторически пройденной модели, к модели кастового общества. Представляя власть как механизм, в функцию которого входит не производство, а побор, принудительное направление богатства в одни руки и, как следствие, присвоение продукта труда, то есть сводя основную функцию власти к ограждению процесса производства и передаче прибыли от него, в виде всецело идентичного продолжения властных отношений, одному социальному классу, мы, мне кажется, опираемся отнюдь не на реальное функционирование власти в наши дни, а на то, как она, в меру предположения или реконструкции, функционировала в феодальном обществе.

Наконец, говоря о власти, которая, пользуясь административной машиной контроля, прилагается к производственным формам, силам, отношениям, установившимся на данном экономическом уровне, описывая власть так, мы, по сути дела, применяем еще одну исторически пройденную модель, на сей раз модель административной монархии.

Иначе говоря, мне кажется, что, составляя из внушительных черт, которыми принято награждать политическую власть, образ репрессивной, надстроечной инстанции, чьей важнейшей функцией является воспроизводство и, как следствие, сохранение производственных отношений, мы всего-навсего конструируем из разных исторических моделей, сколь пройденных, столь и непохожих друг на друга, своего рода дагеротип власти, который на самом деле состоит из тех ее примет, каковые можно было наблюдать в рабовладельческом, кастовом, феодальном и административно-монархическом обществах. Не важно, что тем самым мы, возможно, игнорируем реальность этих обществ, во всяком случае, игнорируем то, что было особенным, новым в XVIII веке, а именно сложение власти, которая уже не выполняла по отношению к производительным силам, к производственным отношениям, к существовавшей социальной системе функцию контроля и воспроизводства, а, напротив, играла действительно позитивную роль. Тем, что было введено XVIII веком вместе с его системой «нормализующей дисциплины», вместе с его системой «дисциплины-нормализации», была, как мне кажется, власть, которая на самом деле не репрессивна, а продуктивна: репрессия фигурирует в ней лишь в качестве побочного, вторичного эффекта по отношению к механизмам, которые как раз являются сердечником этой власти, к таким механизмам, которые созидают, творят, производят.

И еще мне кажется, что XVIII веку удалось создать (этим-то и был обусловлен конец монархии, того, что зовется Старым Режимом) власть не надстроечную, а вовлеченную в игру, расклад, динамику, стратегию, эффективное взаимодействие сил. Такую власть, которая непосредственно участвует в распределении и игре сил. XVIII век ввел в действие власть уже не охранительную, но изобретательную, власть, в самой себе содержащую принципы преобразования и обновления.

Еще мне кажется, что XVIII век с его дисциплиной и нормализацией ввел тип власти, уже не сопряженный с незнанием, но, наоборот, способный функционировать лишь вследствие сложения знания, каковое является для него и эффектом, и условием исполнения. На эту-то позитивную концепцию механизмов и эффектов власти я и попробую опереться в анализе того, как с XVII века до конца XIX века проводилась нормализация в сфере сексуальности.

Глава 3. Три фигуры, из которых складывается область аномалии: человеческий монстр, исправимый индивид, ребенок-мастурбаторЛекция от 22 января 1975 г

— Сексуальный монстр наводит мост между монстром и сексуально отклонившимся.

— Исторический обзор трех фигур.

— Смена исторического значения трех фигур.

— Юридическое понятие монстра.

— Священная эмбриология и юридическо-биологическая теория монстра.

— Сиамские близнецы.

— Гермафродиты: малоизвестные случаи.

— Дело Марии Лемарси.

— Дело Анны Гранжан.

Сегодня я хотел бы начать анализ области аномалии, какой она функционировала в XIX веке. Я попытаюсь показать вам, что эта область сложилась из трех элементов. Эти три элемента выделяются, определяются начиная с XVIII века и по-своему знаменуют наступление XIX века, образуя область аномалии, которая постепенно охватит, оккупирует, в некотором смысле колонизирует и в конечном итоге поглотит их. Эти три элемента являются, в сущности, тремя фигурами или, если хотите, тремя кругами, внутри которых шаг за шагом поднимается проблема аномалии.

Первая из этих фигур — это фигура, которую я назову «человеческим монстром». Референтным полем человеческого монстра, разумеется, является закон. Понятие монстра, по сути своей, — юридическое понятие, в широком смысле слова, конечно; монстр определяется тем, что он самим своим существованием и внешним обликом нарушает не только законы общества, но и законы природы. На двух этих уровнях он представляет собой нарушение законов самим своим существованием. Таким образом, поле возникновения монстра — это область, которую можно назвать «юридическо-биологической». Кроме того, в этом пространстве монстр предстает как одновременно и крайнее, и крайне редкое явление. Он — предел, он — точка извращения закона, и в то же самое время он — исключение, обнаруживающееся лишь в крайних, именно в крайних случаях. Скажем так: монстр есть сочетание невозможного и запрещенного.

Этим обусловлен ряд двусмысленностей, продолжающих — почему я и хочу остановиться на этом чуть позже — преследовать фигуру ненормального человека и после того, как этот ненормальный человек, каким он определился в практике и знании XVIII века, воспроизвел в уменьшенном виде, перенял и, в некотором смысле, вобрал в себя черты, свойственные монстру. Да, монстр противоречит закону. Он — нарушение и нарушение, достигшее предельной степени. Однако, будучи нарушением (так сказать, сырым, необработанным нарушением), он не вызывает со стороны закона ответ, который был бы законным ответом. Можно сказать так: сила монстра, его способность устрашать основана на том, что, преступая закон, он в то же время лишает закон дара речи. Он отвлекает закон, обходя его. В то самое время, когда монстр самим своим существованием преступает закон, он вызывает, по сути дела, не ответ закона как таковой, а нечто совсем другое: насилие, попытки просто-напросто покончить с ним, или медицинское попечение, или просто жалость. Хотя существование монстра представляет угрозу для закона, отвечает на эту угрозу кто угодно, только не закон. Монстр — это нарушение, автоматически оказывающееся за пределами закона, и это одна из первых двусмысленностей. Вторая двусмысленность в том, что монстр — это в некотором роде спонтанная, стихийная, но как раз поэтому естественная форма противоестественного.

Это созданная игрой самой природы преувеличенная модель, наглядная форма всевозможных мелких отклонений. И в этом смысле можно сказать, что монстр есть увеличенная модель всех незначительных нарушений. Это интеллигибельный принцип для всевозможных форм аномалии, циркулирующих в виде разменной монеты. Поиск фона монструозности за мелкими аномалиями, мелкими отклонениями, мелкими сдвигами: эта проблема будет заявлять о себе на всем протяжении XIX века. Так, этот вопрос поднимет, столкнувшись с преступниками, Ломброзо[157]. Что за великий природный монстр вырисовывается за мелким воришкой? Парадоксальным образом монстр — вопреки занимаемой им крайней позиции, вопреки тому, что он одновременно невозможен и запрещен, — оказывается интеллигибельным принципом. Причем этот интеллигибельный принцип — принцип насквозь тавтологический, ибо именно монстр самоутверждается в качестве монстра, объясняет собою все отклонения, которые могут быть из него выведены, сам при этом оставаясь непостижимым. Итак, он и есть эта тавтологическая интеллигибельность, этот отсылающий лишь к самому себе объяснительный принцип, который обнаруживается за всеми анализами аномалии.

Эти связанные с понятием монстра двусмысленности, громко заявившие о себе в конце XVIII — начале XIX века, мы находим вполне жизнеспособными, хотя и смягченными, приглушенными, но все же действительно активными, во всей проблематике аномалии и во всех судебных и медицинских техниках, которые практикуются в отношении аномалии, в XIX веке. Говоря кратко, ненормальный (причем до конца XIX, а возможно, и до XX века — вспомните экспертизы, которые я зачитывал вам в начале) является по сути своей тривиальным, банализированным монстром. Ненормальный долгое время будет оставаться своего рода серым монстром. И это первая фигура, которую мне хотелось бы кратко исследовать.

Вторая фигура, к которой я вернусь позже и которая тоже присутствует в генеалогии аномалии и ненормального индивида, — это фигура, которую можно было бы назвать фигурой «исправимого индивида». Это еще один персонаж, отчетливо вырисовывающийся в XVIII веке, несколько позднее монстра, и, как вы увидите, имеющий весьма глубокую родословную. По сути дела, исправимый индивид — это индивид, особенно характерный для XVII и XVIII веков, для классической эпохи. Его референтное поле явно уже, чем у монстра. Референтное поле монстра — это природа и общество, законы мира в их совокупности; монстр — космологическое (или антикосмологическое) существо. Референтное поле исправимого индивида имеет гораздо более узкие границы: это семья в регламенте ее внутренней власти или в ее экономическом распорядке или, самое большее, семья во взаимоотношении с институтами, которые соседствуют с нею или подпирают ее. Исправимый индивид возникает в той игре, в том конфликте, в той опорной системе, которая существует между семьей и школой, мастерской, улицей, кварталом, церковным приходом, полицией и т. д. Это обрамление и формирует то поле, в котором появляется исправимый индивид.