ожет остаться равнодушной к этим в буквальном смысле непостижимым преступлениям, к этим непредсказуемым преступлениям, к которым не применимы никакие предупредительные меры и в которых она, психиатрия, может выступить экспертом, когда они происходят, а в конечном счете и предвидеть или помочь предвидеть их, заблаговременно выявляя ту необычную болезнь, коей является их совершение. Это, в некотором роде, королевский подвиг психиатрии. Вы ведь знаете истории подобного рода: если ваша ножка столь миниатюрна, что ей придется впору золотая туфелька, вы станете королевой; если ваш пальчик столь тонок, что вам подойдет кольцо, вы станете королевой; если ваша кожа столь нежна, что мельчайшая горошина под ворохом пуховых перин так вонзится в нее, что наутро вы покроетесь синяками, — если вы ко всему этому способны, вы станете королевой. Психиатрия сама устроила себе такого рода испытание на королевский титул, проверку своего величия, своей власти и своего знания на прочность: я способна определить болезнь, — заявила она, — увидеть признаки болезни в том, что никогда себя не проявляет. Представьте себе непредсказуемое преступление, которое при этом может быть сочтено частным признаком диагностируемого, обнаружимого врачом безумия; дайте же его мне, — говорит психиатрия, — и я смогу его распознать; преступление без причины, а значит, являющееся абсолютной опасностью, что таится внутри общества, — я берусь распознать такое преступление. Если я смогу распутать безосновательное преступление, я стану королевой. Именно так — как королевское испытание, как героическую ступень к признанию — следует, на мой взгляд, понимать поистине бешеный интерес, проявленный психиатрией в начале XIX века ко всем этим беспричинным преступлениям.
Итак, завязывается очень любопытная и очень показательная сопричастность внутренних проблем уголовной системы и потребностей, или желаний, психиатрии. С одной стороны, безосновательное преступление ставит уголовную систему в абсолютный тупик. Исполнение карательной власти в таком случае невозможно. Но, с другой стороны, со стороны психиатрии, это безосновательное преступление становится предметом нестерпимого вожделения, ибо, если удастся его определить и проанализировать, то это станет доказательством силы психиатрии, свидетельством ее знания, оправданием ее власти. Поэтому ясно, каким образом два механизма соединяются. Уголовная власть постоянно обращается к медицинскому знанию: я столкнулась с беспричинным деянием и прошу вас — либо отыщите мне его причины, и тогда моя карательная власть сможет исполниться, либо, если вы их не найдете, сочтем деяние безумным. Приведите мне доказательство невменяемости, и я не стану применять свое право карать. Дайте мне основание для исполнения моей карательной власти или дайте основание для неприменения моего права карать. Такое требование уголовный аппарат адресует медицинскому знанию. И медицинское знание-власть отвечает: смотрите, сколь необходима моя наука, — ведь я способно выведать опасность даже там, где никакому разуму не под силу ее найти. Дайте мне все преступления, с которыми вы имеете дело, и я возьмусь показать вам, что за многими из них стоит помутнение рассудка. Другими словами, я могу показать вам, что в глубине всякого безумия есть потенциальное преступление, а следовательно, и подтверждение моей самостоятельной власти. Вот как сопрягаются друг с другом эти потребность и желание, эти замешательство и влечение. Вот почему дело Генриетты Корнье было столь важным пунктом в этой истории, которая разворачивается в первой трети или, если расширить хронологию, в первой половине XIX века.
В самом деле, что именно имело место в деле Генриетты Корнье? Думаю, что мы как нельзя яснее видим в нем за работой оба этих механизма. Преступление без причины, без мотива, без интереса: все это, и сами эти выражения, вы найдете в обвинительном акте, представленном прокуратурой. Неспособность судей применить карательную власть к преступлению, которое между тем столь очевидно относится к ведению закона, была такой явственной, что, когда защитники Генриетты Корнье потребовали психиатрической экспертизы, судьи сразу согласились. Экспертизу проводили Эскироль, Аделон и Левейе. В своем очень любопытном заключении они говорят: надо учесть, что мы увидели Генриетту Корнье по прошествии нескольких месяцев после ее преступления. И через несколько месяцев после преступления она не обнаруживает очевидных признаков безумия. Тут бы покончить с этим: отлично, судьи могут заняться своим делом. Ничего подобного. Судьи отметили в сообщении Эскироля такую фразу: мы обследовали обвиняемую в течение нескольких дней, то есть в сравнительно короткое время. Если бы нам было дано больше времени, мы могли бы дать вам более точный ответ. И — вот неожиданность — прокурор принимает предложение Эскироля и, воспользовавшись им, заявляет: прошу вас продолжить обследование, с тем чтобы через три месяца предоставить нам второе заключение. Это хорошо передает своеобразную тягу, зов, фатальную склонность к психиатрии именно в тот момент, когда применение закона должно сделаться исполнением власти. Следует вторая экспертиза Эскироля, Аделона и Левейе. Они говорят: все идет своим чередом. Обвиняемая по-прежнему не выказывает признаков безумия. Вы предоставили нам немного больше времени, и мы ничего не обнаружили. Но если бы мы могли подвергнуть Генриетту Корнье экспертизе в момент ее деяния, то мы наверняка что-нибудь нашли бы. Такую просьбу, естественно, удовлетворить было сложнее. Однако в этот момент адвокат Генриетты Корнье вызвал со своей стороны другого психиатра, а именно Марка, который, сославшись на несколько подобных случаев, задним числом восстановил картину происшедшего, какой он ее представлял. И провел не экспертизу, но консультацию Генриетты Корнье, заключение которой фигурирует в документах защиты[197]. Два этих комплекса текстов я и хотел бы сейчас кратко разобрать.
Итак, имеется безосновательное деяние. Как поступает с этим деянием судебная власть? Что говорит обвинитель в своем заключении и речи на суде? И, с другой стороны, что говорит медицина и защита? Отсутствие в этом деянии заинтересованности, о котором очевидно свидетельствует простой рассказ о нем, элементарное его описание, подвергается обвинением своеобразному перекодированию. Каким образом? Обвинение говорит: да, действительно, в этом деянии нет заинтересованности; вернее, оно не говорит этого, не поднимает вопрос о заинтересованности, а говорит вот что: действительно, если мы рассмотрим жизнь Генриетты Корнье во всей ее широте, что мы увидим? Мы увидим определенное поведение, определенные привычки, определенный образ жизни, и что же из них следует? Ничего хорошего. Ведь она разошлась со своим мужем. Предавалась разврату. Имела двух внебрачных детей. Отдала их в благотворительное учреждение, и так далее. Все это не слишком утешительно.
Иными словами, если у нее и не имелось оснований для ее поступка, то, во всяком случае, она вся отразилась в этом поступке, или сам этот поступок уже скрыто присутствовал во всей ее жизни. Ее распущенность, внебрачные дети, распад семьи, все это — предпосылки, или прообраз, того, что произошло, когда она просто-напросто убила жившего по соседству ребенка. Видите, как обвинение подменяет проблему обоснованности или постижимости поступка кое-чем другим — сходством субъекта с его поступком, то есть вменяемостью этого поступка субъекту. Ибо субъект так похож на свое деяние, это деяние так ему присуще, что, стремясь осудить деяние, мы имеем полное право наказать субъекта. Видите, как обвинение хитростью привлекает знаменитую 64-ю статью, которая определяет, при каких условиях вменяемость невозможна или, наоборот, когда нет вменяемости деяния субъекту. И эта первая перекодировка, имеющаяся в обвинительном акте. Кроме того, обвинительный акт ясно оговаривает, что у Генриетты Корнье нет никаких традиционных признаков болезни. Нет того, что психиатры называют меланхолией, нет никаких следов бреда. Напротив, у нее просто нет и следа бреда, но налицо совершенно здравый ум. В пользу ее совершенно здравого ума обвинение приводит ряд аргументов. Во-первых, не вдаваясь в собственно преступление, уже его преднамеренность свидетельствует о здравом уме Генриетты Корнье. В определенный момент, как обвиняемая сама признает это в своих показаниях, она решила, что однажды убьет малолетнюю дочь своей соседки. И она отправилась к соседке с намерением убить ее дочь; решение было принято заранее. Во-вторых, она подготовила свою комнату для совершения преступления, поставив рядом с кроватью ночную вазу, чтобы собрать кровь, которая вытечет из тела жертвы. И наконец, она явилась к соседке, воспользовавшись заранее придуманным ложным предлогом. Она настаивала, чтобы та позволила ей взять ребенка. В известном смысле, это была ложь. Она изобразила любовную заботу и нежность к ребенку. Выходит, все это было припасено в качестве уловки. И в момент самого поступка мы видим то же самое. Когда Генриетта Корнье взяла с собой эту девочку, которую, между прочим, решила убить, она осыпала ее поцелуями и лаской. Дело в том, что, когда они поднимались по лестнице в комнату обвиняемой, навстречу им шла консьержка, которая и увидела, как Генриетта Корнье ласкает ребенка: «Она осыпала ее, — я цитирую обвинительный акт, — лицемерными ласками». После совершения своего поступка «она, — я снова цитирую, — также вполне сознавала тяжесть содеянного». Об этом свидетельствует одна из нескольких фраз, произнесенных ею после убийства: «Это заслуживает смертной казни». Следовательно, она имела ясное представление о моральном значении своего поступка. И не только имела ясное представление о его моральном значении, но и расчетливо попыталась от него откреститься, скрыв, насколько это было возможно, хотя бы часть тела своей жертвы — ведь она выбросила голову девочки в окно, а затем, когда мать решила войти в комнату, сказала ей: «Уходите отсюда, да побыстрее, вы могли бы стать свидетелем». Следовательно, обвиняемая пыталась избежать свидетелей. Все вышеизложенное, по мнению прокуратуры, ясно указывает на здравый ум Генриетты Корнье, преступницы