Осторожно: безумие! О карательной психиатрии и обычных людях — страница 47 из 85

твенного ребенка, инстинкта смерти, которому суждено стать первым и основополагающим объектом психиатрической религии. Но, говоря «инстинкт смерти», я, разумеется, не имею в виду некое предзнаменование фрейдовского понятия. Я имею в виду лишь следующее: то, что в данном случае вполне отчетливо заявляет о себе, становится отныне главнейшим предметом психиатрии; это инстинкт, причем инстинкт как носитель опасности в ее чистейшей и абсолютной форме, как носитель смерти — смерти больного и смерти тех, кто его окружает, — опасности, которая требует двойного вмешательства как со стороны администрации, так и со стороны психиатрии. В рамках этой фигуры инстинкта-носителя смерти заключен, по-моему, очень важный эпизод истории психиатрии. В дальнейшем я попытаюсь объяснить вам, почему, на мой взгляд, это второе рождение психиатрии, ее истинное рождение после периода протопсихиатрии, которая, в сущности, была всего лишь теорией или медициной умопомешательства. И это все, что я хотел рассказать о первом процессе, ведущем к генерализации элемента инстинкта, а также к генерализации психиатрического знания и власти, — о включении психиатрии в новый административный режим.

Второй процесс, которым объясняется эта генерализация — это реорганизация семейного ходатайства. И теперь вновь надо сослаться на закон 1838 г. С выходом закона от 1838 г. связь между семьей и психиатрическими и юридическими инстанциями меняется как по своей сути, так и по своим нормам. Отныне решение семьи не является непременным условием принудительной изоляции, она теряет те рычаги, которыми обладала раньше, или, во всяком случае, не может распоряжаться ими так же, как раньше. Раньше существовало два пути: один быстрый, даже стремительный, хотя и сомнительный юридически, заключался в безусловной изоляции отцовской властью; другим путем была громоздкая и запутанная процедура ограничения гражданских прав, которая требовала созыва семейного совета и последующего юридического процесса, в результате которого субъект мог быть изолирован решением специального суда. Теперь же, с выходом закона 1838 г., возможность ходатайствовать о так называемом добровольном помещении в лечебницу (разумеется, добровольное помещение — это изоляция, которой хочет не сам больной, а которой хотят для него его близкие) предоставляется ближайшему окружению больного. Ближайшее окружение, то есть прежде всего близкие больного, получают возможность ходатайствовать об изоляции, но в то же время, прежде чем добиться этого добровольного помещения, то есть до изоляции, им необходимо получить в качестве подтверждающего документа медицинское заключение (хотя префект в этом не нуждается, семья все же не может добиться добровольного помещения без медицинского заключения). После же госпитализации врач соответствующего учреждения должен получить поручительство префекта и, со своей стороны, заверить заключение, с которым к нему поступил больной. Таким образом, число необходимых обращений к судебной администрации, да и к какой бы то ни было администрации, сводится к минимуму, и семья оказывается напрямую связана с медицинским знанием и властью. Семья должна запрашивать у врача как документы, нужные для обоснования изоляции, так и конечное подтверждение обоснованности этой изоляции. Иными словами, характер семейного запроса к психиатрии меняется. Меняется форма этого запроса. Теперь к врачу обращается уже не семья в широком смысле этого слова (то есть не общество, собирающееся на семейном совете), а ближайшее окружение индивида, и, обращаясь к врачу напрямую, просит его не установить юридическую недееспособность больного, а охарактеризовать степень его опасности для нее, семьи. Но помимо формального изменения, этот запрос меняет и свое содержание. Точкой приложения психиатрического знания, диагноза, прогноза, становится теперь именно та опасность, которую безумец представляет внутри семьи, то есть внутрисемейные отношения. Психиатрия уже не должна определять состояние сознания, волеизъявления больного, как это было, когда речь шла о лишении гражданских прав. Психиатрия должна психиатризировать целый комплекс поступков, расстройств, нарушений, угроз, опасностей, всего того, что относится к области поведения, а не к области бреда, помутнения рассудка или умопомешательства, как было прежде. Отношения родителей и детей, отношения братьев и сестер, отношения мужа и жены с их внутренними вариациями — вот что становится теперь областью изучения, предметом решения, местом вмешательства психиатрии. Иными словами, психиатр оказывается специалистом по внутрисемейным опасностям в их наиболее повседневном выражении. Психиатр становится семейным врачом сразу в двух смыслах этого выражения: он — врач, в котором нуждается семья и который получает статус врача по воле семьи, но также он — врач, предметом заботы которого является нечто, происходящее внутри семьи. Это врач, призванный взять все те нарушения, трудности и т. д., которые могут возникнуть на семейной сцене, под медицинское наблюдение. Таким образом, психиатрия приходит в семьи как техника не только коррекции, но и восстановления того, что можно было бы назвать их [семей] имманентной справедливостью.

Эту очень важную перемену в отношениях психиатрии и семьи наилучшим образом, как мне кажется, характеризует труд Улисса Трела под названием «Трезвое безумие», вышедший в 1861 г[206]. Книга эта открывается приблизительно следующими словами. Очевидно, что предметом деятельности психиатра является отнюдь не больной как таковой и отнюдь не семья, но всевозможные неурядицы, которые больной может вызвать в семье. Психиатр вмешивается как врачеватель взаимоотношений больного и семьи. В самом деле, — пишет Улисс Трела, — что мы обнаруживаем, изучая душевнобольных? Изучая душевнобольных, мы не можем выяснить, в чем состоит умопомешательство, и даже каковы его симптомы. Что же мы обнаруживаем? «Бесчисленные муки, которым люди, пораженные нередко неизлечимой [rectius: неискоренимой] болезнью, подвергают замечательных, энергичных, творческих личностей». «Замечательные, энергичные, творческие личности» — это другие члены семьи, рядом с которыми, соответственно, живут «люди, пораженные нередко неизлечимой болезнью». Ведь душевнобольной — это «злодей, разрушитель, обидчик, агрессор», — пишет Трела. Он «убивает все благое»[207]. И заключая предисловие к своей книге, Трела поясняет: «Я написал ее не из ненависти к душевнобольным, но ради благополучия семей».

Опять-таки, вслед за переменой в семейно-психиатрических отношениях появляется целая область новых объектов, и если на месте мономана-убийцы мы встречаем одержимого, описанного Байарже, о котором я говорил только что, то еще одним новым персонажем и новым типом объектов, воплощаемых этим персонажем, оказывается, в грубом определении, извращенец. Одержимый и извращенец — вот вам два новых персонажа. Приведу описание, относящееся к 1864 г., из книги Леграна Дюсоля под названием «Безумие перед судом». Я не утверждаю, что это первый в психиатрии персонаж данного типа, вовсе нет, однако это весьма типичный пример нового персонажа, психиатризованного в середине XVIII [rectius: XIX] века. Речь идет о некоем Клоде К., который «родился в порядочной семье», но очень рано обнаружил «необычайно непокорный нрав»: «Он с неким наслаждением ломал и уничтожал все, что попадалось ему под руку, он бил своих сверстников, когда видел, что те слабее его; если у него в руках оказывалась кошка или птица, ему словно бы нравилось причинять им страдания, мучить их. С возрастом он становился все злее; он не боялся ни отца, ни матери, к которой испытывал сильнейшую неприязнь, хотя она была очень добра с ним; он оскорблял и бил ее, стоило ей выказать несогласие с его прихотями. Не любил он и старшего брата, настолько же доброго, насколько сам он был злым. Когда его оставляли одного, он помышлял лишь о том, что бы сделать плохого — сломать ли какой-нибудь полезный предмет, спрятать ли что-нибудь ценное; несколько раз он пытался устроить пожар. В пять лет он стал настоящей грозой детей, живших по соседству, которых третировал как только мог, стоило им потерять бдительность […]. Когда поступили жалобы на него [надо полагать, в пятилетнем возрасте. — М. Ф.], г-н префект постановил отправить его в лечебницу для душевнобольных, где мы имели возможность, — пишет психиатр г-н Боттекс, — наблюдать его более пяти лет. Там, находясь под строгим надзором и сдерживаемый страхом, он редко отваживался на злодеяния, однако никакими средствами не удалось справиться с его природным коварством и извращенностью. Ласки, поощрения, угрозы, наказания — ничто не принесло успеха: он запомнил несколько молитв, и не более того. Он так и не научился читать, хотя на протяжении нескольких лет ему давались уроки. Выйдя из лечебницы год назад [получается, что теперь ему одиннадцать лет. — М. Ф.], он стал, насколько мы знаем, еще более злым и опасным, ибо сил у него прибавилось, а всякий страх исчез. Так, он беспрерывно бьет свою мать и грозит ей смертью. Другой его постоянной жертвой является младший брат. И наконец, совсем недавно в двери дома его родителей, которые в это время отсутствовали, постучался безногий, передвигавшийся на тележке в поисках милостыни, так Клод К. столкнул несчастного калеку на землю, поколотил его и убежал, сломав его тележку! [.] Его необходимо поместить в исправительный дом; впоследствии его злодеяния наверняка приведут к тому, что он проживет оставшиеся дни в тюрьме, и, если он не попадет [.] на эшафот, это будет счастливым исходом!».

Этот случай кажется мне интересным и сам по себе и, если угодно, в том виде, как он был проанализирован и описан. Его было бы небесполезно сопоставить с другими наблюдениями этого же типа или достаточно сходными. Разумеется, я имею в виду заключения и отчеты в отношении Пьера Ривьера[208]. В деле Пьера Ривьера мы обнаруживаем целый ряд элементов, которые есть и здесь: истребление птиц, злые выходки в адрес малолетних братьев и сестер, нелюбовь к матери и т. д. Однако у Пьера Ривьера все эти элементы функционировали как совершенно двусмысленные знаки, свидетельствуя о неискоренимой злости в характере индивида (и, как следствие, о виновности Ривьера, о возможности вменить ему его преступление) или же, наоборот, фигурируя — без малейших изменений — в некоторых медицинских отчетах как предзнаменование безумия и, следовательно, как доказательство того, что Ривьеру нельзя вменить его преступление. Так или иначе в деле Ривьера эти элементы подчинялись чему-то отдельному от них: они были либо предвестиями преступления, либо предвестиями безумия. А сами по себе ничего не значили. Теперь же мы имеем дело с досье на мальчика, который с пяти до десяти лет пробыл в психиатрической лечебнице. А из-за чего? Как раз из-за этих элементов, которые теперь перестали соотноситься либо с тяжелым деменциальным безумием, либо с тяжким преступлением. Сами по себе, как злость, как извращенность, как всякого рода нарушения, как внутрисемейные беспорядки, в силу самих этих качеств, эти элементы функционируют как симптомы патологического состояния, которое требует изоляции. Сами по себе дают основание для вмешательства. Все эти элементы, которые прежде подвергались кри