— Не-ет, — покачивал головой Вячеслав Иванович, — не только это. В мое время была песня, истинные там были слова: «Мы чувствуем локоть друг друга! И сердце пылает огнем!» Помнишь?
Песню я помнил…
И вот прошло, наверно, не более трех дней после моей выписки из больницы (а я еще получил двухнедельный бюллетень), как вдруг действительно, громко постучав, в мою комнату вошел, нетерпеливо усмехаясь, Вячеслав Иванович Безяев в кожаном пальто с поясом, в высокой ушанке, а в левой ручке — красная папка.
Поэтому, ничего не подозревая, вместе с Вадей я с удовольствием отправился за Вячеславом Ивановичем к неизвестному мне живописцу.
Надо еще сказать: настроение у меня в этот день было прекрасное. Лиде я принес цветы, через неделю ее выписывают, на дворе великолепное сияло солнце. В общем, было у меня такое чувство, словно я очень помолодел и словно жизнь моя вполне могла бы начинаться заново.
Ко всему — на службе все оказалось мирно. В отделе у нас уверены, что я делаю тайком диссертацию и что даже бюллетень сейчас для меня удача; дамы наши относятся с пониманием, во всем сочувствуют, полагая, что пора уж мне стать кандидатом исторических наук.
Итак, одноэтажный дом, к которому мы подошли, был обыкновенный, в глубине двора, за обыкновенным дощатым забором и совсем недалеко от нас — на улице Рылеева. Возле самой калитки торчал воткнутый в снег, увядший (выброшенный, наверно) фикус, а вокруг на корточках сидели девочки, и над девчоночьими головами, над куклами под одеялами мирно свисали ржавые листья фикуса, похожие на копченую рыбу.
Первым к калитке по-хозяйски подошел Вячеслав Иванович с красной папкой, и девочки все застыли как одна. За ним шел Вадя в расстегнутой светлой куртке с капюшоном, волосы до плеч, ухмыляясь сквозь бородку и трогая очки, а сзади смущенно возвышался я.
И здесь, глядя на этих потрясенных, на этих счастливых девочек, я будто опять услышал слова отца: «Раньше многое было по-другому! У нас даже начальник был лилипут».
— У-ух, девочки!.. — задохнувшись, прошептала девочка. — По-шли-те, де-вочки… — И все девочки как завороженные за нами в калитку пошли гуськом.
А нам навстречу на железной цепи рванулась, хрипя, огромная овчарка, но мы все шли, мы шли по двору мимо нее к крыльцу, где почему-то стоял, стуча в дверь кулаком без ответа, знаменитый Грошев Николай Семенович с нашей улицы, бывший радист, бывший капитан войск радиосвязи и Войска Польского, без шапки, с всклокоченными седыми волосами, только не в ватнике, а в черном пальто до пят.
Должно быть, овчарка сорвала голос — она, поскуливая, уже только взвизгивала от бессильной злобы, но когда и я прошел мимо, с ней началась истерика! Эта жирная собака, гремя железом, вдруг помчалась, завывая, вихрем вокруг будки. Потом и цепь кончилась, едва не придушив собаку, но она тут же, вихрем, помчалась по кругу назад… Такой ненависти я еще не встречал.
И почему-то Грошев стоял здесь на крыльце…
Честное слово, если б я мог, если б я был один, я бы сразу повернул обратно.
Меня Грошев уже давно не узнает. А ведь я хорошо помню, как в газету, в отдел науки, где я работал всего лишь третий день — это было после университета, в пятьдесят первом году, — вошел отправленный ко мне посетитель с неподвижными глазами, черноволосый, сутулый, немолодой Николай Семенович Грошев, и под мышкой у него был сверток с описаниями контактных линз.
Давно война кончилась, давно ходили все, и я тоже, в пиджаках, а на Грошеве по-прежнему была старая офицерская шинель, даже на плечах не срезаны пуговицы от погон и на кителе справа, под шинелью в шесть накатов были желтые и красные ленточки ранений, а слева один ряд колодок и под ним маленький, как игрушечный, польский военный крест.
«Смотрите, — сказал мне Грошев, садясь. — Вот…» — И внезапно, не моргая, приставил палец к своему глазу. — «Посмотрите, — сказал Грошев, — это у меня линзы трофейные, они служат вместо очков».
Нет, он был не изобретателем, он просил наладить это чужое производство и распространить по родной стране для всех людей новые очки.
Еще тогда считали, что он безумец. Наверное, только я не считал.
Я, помню, писал статью о контактных линзах, приходил я к нему в каморку-мастерскую «Радиоремонт», где сидел он без надежды, в фартуке поверх гимнастерки с засученными рукавами и чинил в молчании довоенный приемник ЭЧС-3.
В общем, с очками-линзами капитана Грошева тогда не получилось ничего. И хотя я напечатал статью и хотя живет он почти что рядом, я до сих пор его избегал.
Три окна его дома — сам он давно на пенсии, жена умерла, детей у него нет — много лет забиты раскрашенной желтой фанерой с дырочками, смотровыми щелями, и про него рассказывают, что он спит в сундуке.
Однако в праздники он еще вывешивает на доме флаги, самые разные сигнальные флаги, официально поздравляет соседей с праздником в своих плакатах, написанных от руки.
А также всем напоминает письменно, что первые в Союзе опыты микроанализа излучений осуществил он в этом доме в тысяча девятьсот тридцать восьмом году!
Какие опыты, какие анализы, какие излучения, правда ли это, я не знаю, но я вижу, как каждый видит на нашей улице, плакаты на стене его дома, написанные от руки, которые до сих пор начинаются как всегда: «Я, Грошев Николай Семенович, капитан войск радиосвязи…»
Поэтому, ругая себя в душе, я нерешительно стоял рядом с Вадей у высокого крыльца, глядя, как карабкается вверх по ступеням Вячеслав Иванович, приветственно помахав Грошеву красной папкой, и как Грошев сверху тоже ему кивает…
Но в это время открылась дверь, и такое улыбчатое, такое гостеприимное, морщинистое женское лицо выглянуло оттуда.
— Дорогой товарищ Безяев!! — полыценно заулыбалось это лицо. — Проходите! Пожалуйста, товарищ Безяев, заходите.
И еще какие-то лица появились: чернявый и бледный молодой человек, а за ним высокий кто-то в старой лыжной шапочке.
— Какие все необычные люди, — успел шепнуть я Ваде.
— Люди?.. — озабоченно ко мне повернулся Вадя. — Очнись, Самсоныч, — в самое ухо сказал мне Вадя. — Это не люди. — И поправив очки, пошел вверх по ступенькам.
Итак, мы сидели наконец в комнате за круглым, застеленным чистой клеенкой большим столом, над которым висел настоящий шелковый абажур, точно в моем детстве, и пили душистый чай с брусничным вареньем. И даже матерчатая веселая баба — тоже как в детстве… — накрывала красными юбками заварочный чайник, и стоял на столе самовар (но, правда, электрический).
Вячеслав Иванович с удовольствием, как ребенок, ел варенье, а хозяйка Анастасия Михайловна подкладывала ему еще, мне подкладывала и радушно предлагала Ваде (один только Грошев чай не пил, отказался сразу и неподвижно сидел на стуле в углу, у буфета).
Напротив меня на старом диване возле стола примостился худой, высокий, сняв лыжную шапочку, под ней оказалась аккуратная лысина, окруженная длинными вьющимися волосами, хозяин дома Геннадий Макарович, который, на все соглашаясь, кивал, конфузливо улыбался. А рядом с ним на диване был его взрослый сын, черноволосый, бледный, тоже приятный Гена — Геннадий Геннадьевич.
Первый, общий наш разговор пошел, конечно, о том, когда и где у кого вырезали аппендиксы, наконец, скачком перешел на очень вкусное (действительно) варенье, а затем уже в лето и осень ушел, в прошлогодние — в ягоды и грибы. И я, вспоминая, тоже кивал, глядя на старый, знакомый диван с кружевными салфетками, с полочкой деревянной, с зеркальцем по обыкновению посередине, над самой головою Гены, там стояли детские пластмассовые медведи (бурый медведь и белый медведь) — такая же точно полочка и бурый медведь, моя детская игрушка, такой же диван и буфет, и абажур такой же, как в нашем доме у моих родителей перед войной.
Просто Вадя ничего не понимал, для этого он был еще слишком молод: это были поистине родные (а не бродячий «дядя» из Пятигорска!), постоянные и не лезущие никуда немолодые люди.
— Если б аппендисы всей Земли… А? Держались друг за друга? — подмигнул мне Вячеслав Иванович, облизывая ложку и весело, с удовольствием на нас поглядывая своими острыми темно-карими глазками. — Что бы было, а?..
Он так нам и сказал: «ап-пен-ди-сы», как будто «аппендисы» — это тоже клан. Он вообще был очень доволен.
— Макарович, — наконец благодушно обратился Вячеслав Иванович, — будь теперь человеком, тебя, видишь, все общество ждет. Покажи нам те, исторические произведения.
Лицо у Геннадия Макаровича было продолговатое (несколько, что называется, лошадиное), с плоскими сомкнутыми губами явно упорного, молчаливого, даже трудноразговаривающего человека, однако глаза его заметались по нашим лицам с такой растерянной, но уже благодарной улыбкой: какие, мол, произведения, что вы… Правда хотите?!
И они уже стояли на коленях спиной к нам, Геннадий Макарович и Анастасия Михайловна, перед своей высокой кроватью с двумя подушками в кружевных накидках — отогнув пикейное покрывало, они вытаскивали, торопясь, из-под кровати закутанные, обвязанные холсты: маленькие, потом побольше, опять маленькие…
Они передавали их бережно, так бережно, как детей, друг другу в руки, и Гена подхватывал, отвязывал, разворачивал, а Вячеслав Иванович, открыв на столе красную папку, словно скомандовал Гене — поднял правую ручку, покровительственно помотал пальцами и седоволосой головой.
Господи, какие интересные это были картины… До чего они были праздничные, какие удивительные это были картины!..
Гена их ловко ставил на стул одну за другой и больше не прятал, прислонял их затем к дивану, к буфету, к стенам. Уже вся комната передо мной прямо сияла, переливаясь! — почти как в сказке. К облакам уходили круглые башни и сверкали разнообразные купола, а внизу проглядывали сквозь деревья колоннады нарядных домов, и всюду блестели кресты церквей — точно как в сказке…
Романтик, — с уважением подумал я.
— Церковь Вознесения! А вон Троицкая церковь. Вот бывшие дома купечества! — указывая ручкой, со знанием дела мне пояснял Вячеслав Иванович. — Часовня Божьей Матери! И Харитоньевский переулок слева! — настаивал Вячеслав Иванович. — Узнаешь?..