Но я не узнавал (даже Харитоньевский переулок). Потому что старинный город, в котором была такая радость неторопливой жизни, я, может, когда-то и видел, но только не наяву.
— Дом купца Адриана Пчелина, — с наслаждением тыкал пальчиком Вячеслав Иванович. — Рядом с нами, протри глаза! В тысяча восемьсот двадцать четвертом году, — проверив по красной папке, сообщил мне лично Вячеслав Иванович, — здесь открылось городское училище при помощи известного…
(Но на Геннадия Макаровича я теперь боялся смотреть и не смотрел, потому что на него было больно смотреть, — если бы я умел говорить красиво, в высоком стиле и совсем не про городское училище. Но я не умел.)
А слева шептала счастливая Анастасия Михайловна, с нежностью вспоминая даты картин:
— В шестьдесят втором году написана, и эта! А это шестьдесят восьмого, нового периода акварель.
— Приятно, — подтверждал я, и Вадя справа, пощупывая бородку, бормотал, но тоже, конечно, не обидное.
Однако Гена, который переставлял картины, уже поглядывал в тревоге умными черными глазами — потому что отца своего он явно любил. Это была действительно на редкость хорошая семья.
И вправду было похоже, что Вячеслав Иванович собирается организовывать выставку незадачливого Геннадия Макаровича, а меня с длинноволосым Вадей Анастасия Михайловна принимает вообще чуть ли не за членов профессиональной комиссии.
— Оттого что двадцать три, — словно поучая, сообщал нам с Вадей, «новому поколению», Вячеслав Иванович, — исторических памятника родного нашего города, — говорил он с горечью, даже с явным укором, — мы можем увидеть только на этих картинах. Это совершенно точно: двадцать три.
Я кивал ему с сочувствием и пониманием, покорно глядя на седоголового, на многоречивого Вячеслава Ивановича: Вячеслав Иванович очень любил коллектив.
В больнице, например, он мне показывал свои фотографии далеких лет, теперь уже исторические. И всюду там они стояли кучкой, очень веселые. Передние сидели по-турецки, некоторые даже полулежали в обе стороны на земле. Но в середине неизменно, как вершина пирамиды! — наверно, поставленный на табуретку, — молодой Слава в юнгштур-мовке с портупеей и в большой кепке с квадратным клетчатым козырьком.
Далекий Слава, старый Вячеслав Иванович в кожаном пальто, который видоизменялся вместе с коллективом и действительно полюбил историю, но — как все люди — был совершенно ни в чем не виноват!..
Поэтому мне захотелось в конце концов рассказать ему очень маленькую быль о Косте Гусеве.
Это было не так давно — двадцать лет назад, когда я заходил после работы за сыном в ясли.
Сын встречал меня в одной рубахе до земли, а под мышкой у него был сверток из газеты с собственными штанами (с собственным г-ном, прошу прощения).
«Ух!..» — говорил я сыну, сожалея.
«А это не я, — пояснял мне сын. — Это Костя Гусев».
— Да, да, да, — меня опережая, что-то уж слишком гулко поддакнул в своем углу Николай Семенович Грошев и замотал головой. — Иностранцы даже пишут, для них сенсация! — подтвердил ядовито Грошев. — А это все то же самое, — не понятно, о памятниках или о картинах сообщил нам Грошев и заворочался там, заскрипел стулом, наконец вынул из кармана и разгладил на колене какие-то листки: — «Загадочное эхо».
Понятно, мы глядели на него и на листки, что называется, без слов.
(Да вы успокойтесь, — в таких случаях замечал обычно мой всезнающий сын, — это те же встречные монологи. Потому что, если я, — говорит мой сын, — к примеру, рассказываю про Фому, ты неизменно мне отвечаешь про своего Ерему.)
— «Англичанин Дун-ка-н Лью-не-н, — с некоторым усилием и отставляя от глаз на расстояние листки, прочел неизвестное для нас имя Грошев, — недавно объяснил загадочный фе-но-мен тысяча девятьсот двадцать восьмого года».
«Радиоимпульсы, — медленно цитировал Грошев, — которые ученые в тот год посылали в пространство в равные промежутки времени (это из лондонского Рейтера, — отвлекся он, — перевели), имели не одно, а два почему-то эха. Первое, обычное, — подчеркнул нам Грошев, — есть отражение от и-о-но-сферы. А второе неизвестное. Оно приходило назад, из пространства в самые разные, в другие интервалы. Выходит, это (он перевернул листок) отражение от какого-то летающего объекта, скорее всего аппарата, который ближе к нам, чем Луна».
Я смотрел на него печально и думал: Господи, до чего ж он постарел. Лицо у него было неузнаваемое, очень желтое, в таких длинных, тоскливых морщинах, а щеки, как ямы, они зарастали серой щетиной.
Оказывается, Николай Семенович давно разрешил загадку Двойного Эха, о чем и сообщал уже Академии наук, он давно построил — гораздо раньше Льюнена — обыкновенный, но очень дотошный и четкий график, отметил точками все интервалы между сигналами и отраженным «Эхом», а на другой оси координат порядковые номера сигналов. В результате получилась у него карта звездного неба!..
Все созвездия Северного полушария оказались здесь!
И лишь одна звезда — двойная звезда Эпсилон из созвездия Волопаса — располагалась совсем в другом, в неподходящем месте, совсем не там почему-то, где ей надлежало быть…
Однако тут я почувствовал, что Вадя тянет меня под столом за пиджак, и я очнулся.
Я очнулся и огляделся. Кругом по-прежнему умиротворяли картины куполами древних церквей, золотыми крестами, сидел печальный, глядя в пол, Геннадий Макарович, а совершенно умученный Вадя смотрел на меня с бесконечной скукой.
У электрического самовара пригорюнилась окончательно Анастасия Михайловна (не зря, выходит, она не хотела отпирать Грошеву дверь), и куда-то совсем исчез, словно он растворился, молодой Гена.
Только Вячеслав Иванович, которого так надолго перебил Грошев, в раздражении, в нетерпении, нахмурив большие брови, барабанил пальчиками по красной папке. И я опустил глаза.
Получалось, что в этом доме я один Грошева понимал: он всю жизнь хотел хоть что-нибудь сделать «для всех людей»! И уж теперь, напоследок, чтобы осталось наконец: «Это сделал Грошев Николай Семенович, капитан…»
Николай Семенович перевернул наконец последний листок.
— «Что же касается нарочито неправильного расположения Эпсилона Волопаса на переданной этим летающим объектом звездной карте, — с расстановкой прочел нам Грошев, — то это самый простейший способ для автоматического аппарата, запрограммированного на контакты с разумными существами, указать ту звезду…»
Он поднял свои очень светлые и неожиданно большие, неподвижные глаза.
— Указать ту звезду, — повторил он четко, — которая его послала в нашу Солнечную систему, — смотрел на меня Грошев, не мигая, — примерно пятнадцать тысяч лет тому назад.
— Аа?..
(Наверно, в четверть секунды я превратился во что-то совершенно простодушное, ну прямо-таки ни о чем не знающее и уж такое нейтральное, улыбчатое, такое симпатичное и безобидное во всем! Это был охраняющий меня инстинкт.
Потому что внутренне я содрогнулся весь: огромные глаза, светлые от ненависти и застарелой злобы смотрели мне в лицо. В упор.
И это им я ответил тут же, убеждающе, солидарно своим прямодушным, подло-лучистым взглядом: мол, ну, конечно, я вас понял, это не я!)
— Как крысы, — отвел он от меня глаза, — они разбежались, — он протянул над полом растопыренные пальцы, — по всей Земле. Ты-ся-че-летия они везде, давно! А аппарат летает, — поднял он вверх лицо, и мы, как под гипнозом, тоже посмотрели вверх, — летает, наблюдает… Летает века, — тихо сказал Грошев, — над нашим несчастьем. Вот какая у нас история.
(Я сидел теперь не шевелясь, только искоса оглядывая всех по очереди.)
— Слушай, — первым пришел в себя Вячеслав Иванович и сделал такой недоуменный жест ручкой. — Получается, что…
— Получается, — повторил Грошев, глядя под ноги, — все нечеловеческое в жизни, злодейское или вообще непонятное сейчас и в истории — оттуда, сверху.
— Опричники, — мне шепнул еле слышно Вадя. Однако я не повернулся. (Это был тот же инстинкт: я сидел не шевелясь, с тем же лучистым, застывшим взглядом. А у Вади инстинкта не было.)
— Я говорю, — повторил он громко, — что, может, и опричники это, так сказать?.. И даже Иван IV?
Со всех сторон на Вадю молча посмотрели как бы одинаковые лица. Они внимательно, вроде только его увидели, и очень серьезно разглядывали по частям его бородку, его волосы, цепочку на шее, его очки.
— Хм, — сказал Вячеслав Иванович и облизнул губы. — Лю-бо-пытный человек.
Анастасия Михайловна тут же придвинулась ближе, не спуская с Вадиного горла прищуренных глаз.
Почему опричники в голову ему пришли?! — я не знаю. Наверно, это самое банальное, что в голову приходит. Однако лучше бы он чем угодно заткнул себе рот.
— Наука, — усмехнулся, нам разъясняя, Вячеслав Иванович, — на месте не стоит: что раньше было скрыто, теперь открылось, все закономерно. — Голос у него был ласковый и звучный, будто говорил он в зал. И еще жесты у него были удивительные: определенно в подражание, явно не свои, крохотная правая ладонь обязательно устремлялась вверх.
— Нигилисты наши, — объявил он и сощурился, — ина-ко-мыслящие явно с Волопаса.
— Э-эх, — замотал Грошев из стороны в сторону головой, — история и вся наша жизнь… Слушайте! — в отчаяньи сказал Грошев. — Нам нужно сделать это, надо мир восстановить для людей!
И загремев стулом, рывком встал.
— Им было все: «опиум для народа!» А мы поверили, Слава! — Он протянул к нему руку. — «Весь мир разрушим, а затем…» Иваныч, они обманули нас.
Он стоял в углу, ссутулясь, медленно опустил руку.
— В тридцать втором году, — подтвердил Грошев тихо, — я взрывал часовню Божьей Матери. Было четыре утра. Мы… когда заряд заложили, я помню, стало мне душно. Я на ребят оглянулся, мне страшно, мне душно стало, — прошептал Грошев, — и я оглянулся. Оглянулся я, а все ротастые!
…Больше я Грошева не слышал.
Я сидел уже почему-то в совершенной темноте, втянув голову в плечи и — для защиты — протянув ладони вперед, над головой, растопырив пальцы.