Наконец я понял, что под абажуром перегорела лампочка.
Затем я расслышал телевизор, он работал очень громко за стеной — там, может, Гена его включил? А когда я слышу из-за стенки телевизор, мне кажется, что идет единственный, один и тот же фильм со взрывами, с винтовочными в беспорядке выстрелами, с пулеметами, — вечный бой.
Но сейчас я чувствовал близко, кругом, дыхание. Серые окна обозначились справа от меня, явно был уже вечер, и я увидел на фоне окон фигуры.
— Свет! — резко скомандовал Вячеслав Иванович. Сразу поспешно зачиркала спичкой Анастасия Михайловна, появился огонь, свеча. По белым стенкам метнулись тени, они были огромные.
— Даешь свет! — еще громче крикнул Вячеслав Иванович. Он почему-то уже стоял на стуле, указывая ручкой вверх…
Тут я пригнулся.
А Грошев из угла тихо запел:
Стоим на страже
Всегда, всегда, —
пел, срываясь, капитан Грошев,—
Но если скажет
Страна труда…
И огромная, четкая тень лилипута с протянутой в небо ручкой застыла на белой стене.
— Самсоныч, — в ужасе, с последней надеждой ко мне отчаянно прижался Вадя. — Самсоныч! — шепнул он в ухо. — Давай улетим!!
Я до сих пор не знаю, как мы выбрались оттуда.
Помню слабо: мы выскочили с Вадей, друг на друга натыкаясь, в темный, тесный коридорчик. И сейчас же сбоку, из второй, открытой двери — где мерцал действительно большой ящик и все клубилось, дымилось там, сотрясаясь от раскатов, и хлестала дробь пулеметных очередей — выбежал молодой Гена, согнувшись, протянув руки, как будто он сам выпрыгнул из клубов дыма, прижимая автомат к животу.
Но никакого автомата, конечно, не было. Наоборот, Гена был очень вежлив и мил. Ловкий, быстрый, черноглазый, он указывал мне дорогу с той сердечностью, с какой обычно обращаются к горбунам.
Поэтому, выходит, это именно он выпустил нас во двор, где опять в истерике возле будки завертелась проклятая собака…
Мы почти бегом кинулись с Вадей от дома через дорогу, только на углу я все-таки оглянулся.
Луна светила, да еще над воротами там была лампочка и отчетливо виден был номер — улица Рылеева, 23.
Господи, — подумал я, сворачивая стремительно в переулок, — что же это такое?! Может, это сон? Или это все наваждение?..
Неужели я все время сплю?! И мне снятся такие сны?
Я поглядел искоса на Вадю, спешившего за мной. Может, и Вадя это не Вадя, — подумал я вдруг, — а Жан Фуже Лежон?!
Так недолго и с ума сойти, — одумался я.
Мы, слава богу, были уже на освещенном перекрестке, и мимо нас, приятно успокаивая, не очень громко позванивая, шли по 2-й Братской встречные трамваи.
— Ну, га-ды… — прошептал наконец Вадя, переведя дух. — Самсоныч! — вдруг безоглядно заявил Вадя. — Пусть! Честное слово, — шепотом, с яростью и в восторге подтвердил Вадя, — и во мне есть частица крови Homo astras!
— Да?.. — сказал я ему печально. — Ну, ну. Не увлекайтесь, Вадя.
Он стоял рядом со мной на тротуаре, пережидая трамвай, — худенький, волосы до плеч, в куртке с откинутым назад капюшоном и, задрав бородку, смотрел на меня искательно снизу вверх сквозь очки. Поэтому я опять подумал: пожалуй, это сон.
— Вадя, — сказал я вслух, — а почему вы на меня так смотрите? За эту неделю я не изменился.
Что мне ответил смешавшийся Вадя, я не припомню. Только помню, что от нахлынувших чувств он попытался со мной даже перейти на «ты».
Но я шел, все так же опустив голову, глядел на дорогу.
— Самсоныч, — убеждал меня Вадя, горячась, — ты не прав. Где ж тут «мистика»?! И кто — «исключение»?! Мыло надо варить из стариков. Разве это — «несчастные»?! — на всю улицу убеждал меня Вадя. — Ой, Самсоныч, ты наивный человек!
Вот здесь, однако, он опять смутился и замолчал.
А я подумал снова о типичном в жизни и совершенно не типичном. Наверно, это исключения?.. — предположил я. — Что-то действительно наступают события неприятные.
Назавтра Вадя собрался домой, в Москву, и почему-то он решил взять с собою мою рукопись, предложить педагогическому издательству мой будущий сборник очерковых синтезированных задач.
— У меня есть приятель завотделом, Самсоныч, не беспокойтесь вы, — объяснял мне Вадя.
Правда, для своего приятеля Вадя отобрал не всю рукопись (да и вся была еще не готова), а взял пока на пробу только две первые части с гравюрами и аппликациями, с самыми легкими, самыми простыми задачами — для гармоничного воспитания мыслящих людей.
— Ох, Самсоныч, — в восторге грозил мне пальцем Вадя, но несколько обиженно, — все прикидывается! А какие источники исторические у этих рукописей, а?.. Слава богу, никто не знает. — И он со значением, успокаивая, подмигнул мне.
Но я — клянусь, — я, честное слово, не прикидывался, это была только лишь моя рукопись.
Однако ни за что я не мог его разубедить: Вадя был в возбуждении и уже, что называется, при деле.
Я проводил его на вокзал, на электричку, а обратно сел в трамвай, но очень скоро вышел и медленно отправился домой пешком.
Было еще не поздно, совсем еще светло и почему-то всюду необычно много народу. Потому что суббота, — подумал я. Но даже для субботы было что-то слишком много народу. Все принаряженные, все в хороших пальто и прямо, как говорится, кишели кругом, то туда, то оттуда. И снова туда. Действительно, как муравьи.
С трудом я пробился через толпу и свернул. Теперь я шел спокойно по нашей старой, тихой улице Крылова.
Последние годы (это, может, и возраст сказывается) я очень оценил неторопливую жизнь. Наверно, я вообще не поспеваю за веком (и я, представьте, этого не хочу), однако, если кто-нибудь скажет, что я исключение, плюньте ему в глаза. Почему это нашу улицу переименовали в честь Крылова Ивана Андреевича, баснописца, я не знаю. Раньше называлась она иначе — Вольной, и мне это нравилось как-то больше.
Тут я почувствовал, что вовсе уже не иду по улице, а давно стою как вкопанный на углу, неприметно озираясь.
На той стороне справа, за перекрестком, был каменный дом цеха мукомольного комбината. На крыше цеха, такой крутой и высокой, всплошную сидели голуби, а мне отсюда казалось, что сама крыша медленно и не переставая шевелится…
Я помню, как говорили когда-то, что в войну ночами весь этот дом очень громко пел!.. Там пели женщины в цеху до самого рассвета — чтоб не заснуть. Но я смотрел теперь на этот цех как бы не своими глазами, а Геннадия Макаровича, поэтому видел ясно, что это вообще никакой не цех, а монастырское подворье.
Я сделал шаг вперед и оглянулся.
Прошлое со всех сторон непрерывно проступало сквозь дома.
Только, по-моему, это было не удивительно. Удивительно было совсем другое! Потому что я увидел на асфальте выдавленный след босой ноги.
На асфальте еще сохранялись кое-где остатки снега, и, наверное, это вместе — снег и босая, невероятного размера ступня — казалось хоть и знакомым, но удивительным.
К тому же асфальтовый отпечаток (я вернулся и подошел поближе) находился у старого деревянного особнячка, у парадной двери, которая, я хорошо знаю, много лет как забита, ведь для жильцов вход со двора. Здесь даже ступени под этой дверью давно уже сгнили и образовалась большая дырка, а над ней свисали остатки прежних ступенек, словно деревянные зубы.
Я осмотрел их внимательно, но пока ничего не уяснил. Возможно это, — подумал я, — какое-то другое прошлое?
Я огляделся снова и тут увидел, что длинная вата слева движется.
Она лежала до этого между рамами в большом окне дома напротив особнячка, как любая вата между рамами. Но вот вся эта вата в окне встала и получилась — живая собачка.
Она косилась на меня своим темным глазом, помаргивая, потом с наслаждением выгнула спину.
Затем она высунула розовый мокрый язык и с удовольствием лизнула стекло.
Но я шел уже очень быстро по моей улице, которая оказалась вдруг необычно длинной, и напевал почему-то строевую песню нашей училищной роты «Обними же ты меня, Перепетуя. Я тебя так безумно люблю…».
Мне стало нехорошо. И тут я понял, что уже сам заворачиваю в открытый подъезд, сбоку которого висела небольшая, не замеченная мною раньше вывеска. На ней очень четко и ясно русским языком было написано: «Пункт стерилизации кисточек».
Я остановился перед подъездом и, не шевелясь, посмотрел на вывеску.
По-моему, подъезд был обычный, жилой, дверь была открыта, там полутемно, ступени, ящик с песком под лестницей, метла рядом, две лопаты…
Затем я увидел сбоку от вывески стрелку на стене мелом, она показывала за угол — это оттуда слышались голоса.
Я стоял и думал… Потом все-таки заглянул за угол.
И на этом затмение мое кончилось.
Потому что сюда, за угол, действительно из парикмахерских приносили приборы (я ведь это раньше помнил, ничего необъяснимого не было). К тому же именно здесь на первом этаже постоянно читал журналы у самого окна такой круглолицый, приветливый, всеми любимый, давно уже пожилой, с внуками, наш Дувекин Павел Николаевич, который сидит без ног тридцать лет и три года, еще с финской войны. Это ведь с ним все любят играть в шашки и рассказывать ему новости, потому что слушает их Дувекин с необыкновенным интересом, всем кивая, и приятно улыбается. «Меня иногда интригует, — говорил мне как-то Дувекин, — интригует иногда чисто из философии: что молодежь ищет?..»
А теперь я стоял здесь, у стены, и заглядывал за угол.
— Вообще-то, роды у них легкие, — рассказывал там Валера, муж племянницы Дувекина. Валера был без шапки, толстый, волосы коротенькие, и не наша, из мягкой кожи была на нем куртка с красно-белыми угольниками, вшитыми в рукава. (Валере, думаю, перевалило чуть-чуть за тридцать, работал он в каком-то КБ и, как давно мне казалось, к бывшим своим одноклассникам относился не слишком приятно. Все это было и сейчас заметно, потому что рядом с ним курил и сплевывал Толик-таксист, бывший его одноклассник, он смотрел на Валеру, сощурясь, очень скептически.)