Осторожно — люди. Из произведений 1957–2017 годов — страница 26 из 84

— Просто всю жизнь, Миша, — подтвердил дядя Ананий, — я вот так и крутился, как волшебная палочка.

— Ну, дядя, — я покачал головой, — все-таки вы не гневите Бога.

— Конечно, — с тоской согласился он, — я тоже исключаю из этого войну, тогда я по-настоящему, я полностью жил. Наш Совет ветеранов, — сообщил он мне, — опять присылал недавно…

— Погодите, — я перебил его, потому что вдруг увидел сам эту бумагу (только не понимаю как). — Она у вас сейчас, — объяснил я ему медленно и потер лоб, — свернута вдвое, в левом на груди кармане, в пиджаке?

— Ну, — замирая, прошептал дядя в азарте, — ты можешь?! Тогда читай. — И он откинулся на диванную подушку, вытягивая в сторону левую руку.

Непосредственных участников,

— начал я тут же читать сквозь его пиджак.

Конечно, текст был короткий и самый простой, но все равно — это Я читал.

Я теперь стоял над дядей и читал, не вытаскивая из его кармана и не разворачивая бумагу! Пусть я читал обычное извещение, отпечатанное на машинке, но разве дело в этом!..

5-го марта с. г.

Дата была там подчеркнута двойной чертой, и ее я тоже видел ясно.

просим явиться на регистрацию

в Красный уголок ЖЭКа № 6

В общем, я все читал абсолютно свободно! А дядя глядел на меня снизу вверх в восхищении сквозь очки и уже с отцовским обожанием на мои шевелящиеся губы.

непосредственных участников

10-ти Сталинских ударов, —

стоял я и читал над ним отчетливо, как диктор, —

в период январь — декабрь 1944 г.

Явка с 12 до 19 ч.

Однако затем внутри у меня что-то выключилось.

По адресу…

Это, правда, я еще прочел, но уже с трудом.

— Нет, все, — сказал я дяде и опустился рядом, на кушетку, — больше ничего я не вижу.

— Ул… — начал он мне подсказывать, — ул-и-ца… Эх! — все равно с восторгом, с гордостью перебил себя дядя Ананий и приподнялся и, выхватив из кармана, развернул наконец бумагу. — Еще две строчки всего. — Он показал. — Адрес и вот здесь, внизу: иметь при себе военный билет!

— Правильно, — сказал я дяде, — это я устал.

— А ты мне говоришь «говенная»! Мы с тобой вот кто такие, Миша!

Но я сидел уже совсем обессиленный, даже не кивал. И он медленно спрятал извещение в конверт из Аддис-Абебы, затем осторожно, успокаивая, погладил мое плечо.

— Ты, Миша, действительно, — очень грустно согласился дядя, — стал теперь для людей противен. И я, видишь ли, тоже.

Вот тут я посмотрел на него.

Да, да, именно, — было на его невеселом лице. — Если даже Альберт ни к черту не нужен!..

— Он включает рубильники, — кивнул, подтверждая, дядя, — не прикасаясь, одним взглядом!

И я понял, что Альберт — это тот самый, удрученный, очень серьезный молодой Бубне, которого все боялись и даже хотели посадить в сумасшедший дом.

— Он чинит электронные приборы взглядом, — подтвердил мне дядя, — его под любым предлогом ни на какую службу не берут. В наше время хоть говорили прямо: извиняюсь, вы не наш человек. А Альберт-то тихая душа, — вздохнул дядя, — за это только ключи в карманах гнет. Взглядом. Они, к примеру, вынимают ключи открывать двери, — объяснил мне дядя, — а ключи-то у них согнуты под 90 градусов! А то, представь, и побольше.

— Ну а что вы собираетесь делать?! — еле шевеля губами, я спросил его в лоб.

— А-а, — усмехнулся он и вдруг придвинулся ко мне.

— Это кто так сказал, — спросил он у меня вместо ответа: — Каждый человек рожден для счастья, как птица для полета?.. Максим Горький, наверно, да?

— Нет, как будто Короленко.

— А все равно, — согласился дядя. — Каждый рожден для счастья. Я потому и безногого приспособил по собственному его желанию, — подчеркнул мне Ананий Павлович, — добровольно для наших первых проб.

— Кого-кого?.. — Я не поверил. — И вы его отравили?!.

— Нет, живой пока. Ты что городишь?

— Но при чем же Дувекин?

— А ты успокойся, племянник. — Он поднял ладонь. — Поздно. Разве ты сам не видишь: все уже началось.

— Что?..

— Это всюду так, — пояснил он тихо, — как с тобою. Преображение постепенное ненастоящих людей.

XI

Мне кажется, что прошло полтора часа, — было двадцать минут второго, я лежал по-прежнему на боку под одеялом на раскладушке в чулане-кабинете, свет я не гасил, и в руке у меня по-прежнему был раскрытый журнал «Иностранная литература».

(Помню даже номер журнала: февральский, за этот год, только не помню я, что читал.)

Передо мной на табурете горела лампа настольная, а раскладушка была отодвинута от сыроватой стенки, и каждый раз, поднимая голову от журнала, я не оглядывался.

Но это двигалось позади, — я просто улавливал краем глаза, как шевелится на стенке моя тень.

«Ты же знаешь, Миша, — подтвердил Ананий Павлович, когда ложился спать, — что я в бога не верую.

Однако названия тут, как в религии… За преображением, — пояснил мне дядя, раздеваясь, — пойдет у каждого вознесение!

Ты просто не представляешь себе, Михаил, что тут будет еще».

Я отодвинул совсем журнал и поглядел на окна, они, как обычно, были занавешены наглухо. Ближнее окно байковым старым одеялом, второе, дальше, — тканой полинялой скатертью.

По-моему, — я подумал, — это скорее похоже на создаваемую дядей секту… Правильно. Нерастраченная пенсионерская инициатива.

(Однако это было не так уж правильно — с моей стороны это было слишком поверхностно.)

«В вознесении, — говорил мне тихо Ананий Павлович, когда уже лежал под одеялом в пижаме, руки на одеяле, — последнее наше спасение! Ведь старики, подтверждаю, больше всего на свете, — он потряс веснушчатым кулаком, — боятся смерти. Но преображаясь, ты увидишь сам, племянник, уже никто из нас физически не умрет!..»

Я даже закрыл глаза. Потом я открыл их снова: перпендикуляром к дальнему окну, прислоненный к стене и завешанный газетами, утыкаясь в угол повернутым колесом, по-прежнему стоял велосипед.

Господи, — я подумал, — ну неужели я так противен?! Совсем не нужен никому… — И посмотрел повыше, на голую стену.

У соседа раньше она была синей, теперь кусками в разных местах отваливалась штукатурка, и в полутьме, особенно здесь, правее велосипеда, выделялись на стенке белые изогнутые пятна и разводы старой плесени.

Разводы и пятна я разглядывал уже не раз: это действительно было похоже на географическую карту мира.

Я очень хорошо различал кусок Европы с полуостровом-сапогом, только Африка под ним была другая: она лежала маленькая, наклонясь на левый бок.

Широту мышления, — подумал я печально, — можно воспитывать никакими не синтезированными задачами, а чем угодно… Хоть этой картой. Даже теоремой Пифагора, как известно.

И я прислушался опять, стараясь думать спокойно — о Пифагоре, который первый назвал вселенную Миром, т. е. Порядком или, иначе, Красотой, или — что одно и то же — Гармонией.

Но я не услышал ничего, я скорее почувствовал: кто-то пытается отворить дверь…

По обоям (внутри, по шкафу!) уже шарили пальцы, потом побежали по доскам, стукнули костяшки, упирались ладони — они толкали дверь.

С похолодел ой спиной от тихого скрипа двери, я начал приподниматься на кровати: в комнату, зажмурив глаза, вытягивая вперед руку, как слепая, входила голая Зика.

Собственно говоря, во вторую секунду я понял, что на ней все-таки есть халат. Просто была это какая-то бледная, толстая синтетика, вовсе не застегнутая и к тому же очень короткая. Поэтому оттуда задирались и при каждом шаге вздрагивали на белом очень яркие и большие розовые соски. А прямо на меня, лежащего, надвигалось неотвратимо все, что было ниже, — слепящие из полутьмы круглый женский живот и большие белые ноги.

То есть было именно так, как будто исполнились мечтания из седьмого класса средней школы…

Но это было совсем не так! Это было совершенно другое! Потому что ко мне пришло самое страшное — знание: потому что я сразу, конечно, понял, что это все такое…

И только жалкая защитная мысль мелькнула где-то и совсем исчезла: что, может, Зика выходила по надобности и, возвращаясь, перепутала двери и теперь шарит рукою тахту в спальне?

(В общем, я вскочил мгновенно — честное слово, как стрела! — и сразу превращаясь в мальчика из фантазий седьмого класса, я тут же кинулся на нее. А она со стоном и закатив глаза, разметав ненужный халат, своим выгнутым, пылающим, тугим животом прижалась ко мне, и я…)

Оцепенев, я лежал, конечно, по-прежнему на раскладушке с журналом «Иностранная литература» и в потрясении смотрел на Зику снизу вверх.

— Простите, пожалуйста, — сказал я и обеими руками поднял вверх журнал.

(По-видимому, это начиналось преображение. Выходит, я был уже однополый! И это была вообще, наверно, проверка на яйцеклад…)

Зика тут же приоткрыла глаза и вмиг запахнула халат, погрозив мне загадочно пальцем, повернулась резко к двери и исчезла.

А я лежал все так же, прижимая к груди журнал, и в отчаянии, с печалью и жалостью смотрел на закрывшуюся дверь.

Я понимаю, конечно, это нелепо! Более того, выглядит это все оскорбляюще, подозрительным враньем: не пьет, не курит и даже не изменил своей жене! Только, ей-богу, я не виноват! Наверно, просто, как говорится, я — робкий мужчина.

О Господи, Боже ты мой… — Я закрыл наконец глаза. — Ну что же это, наконец, такое?! Или это давно уже не начало? — думал я. — Но ведь я прошу, я клянусь: если кто хочет — возноситесь! Только я не хочу, мне этого не надо.

Пожалуй, я вот так молился. А может, это я заснул?

Потому что вокруг меня были уже какие-то люди, и довольно много людей, и все мы теперь сидели за столом.

Мне кажется, люди были явно знакомые. Во всяком случае, у одного фамилия была очень хорошо знакомая — Костюченко. Я, правда, знал Костюченко Витю, а у этого имя и отчество оказались С. И. Но почему-то было это совсем не важно, это был тот же Витя, только ни за что он не хотел сидеть за столом рядом со мной (и, по-моему, справедливо) от омерзения, потому что я всех очень громко убеждал, склонив голову набок и заглядывая в глаза, что я все равно не хочу улетать. А кроме того, я сразу, первый, торопясь, захватил общий хлеб, который лежал ненарезанный еще, буханкой, на середине стола с луковицами.