Осторожно — люди. Из произведений 1957–2017 годов — страница 27 из 84

Это было до того мучительно и до того не похоже на меня, что про себя я даже заплакал. Но все по-прежнему не смотрели в мою сторону, только с отвращением отобрали у меня обкусанную буханку. А я все жевал этот липкий хлеб и каждому объяснял, особенно бывшему сокурснику моему, человеку действительно жалостливому и с евангельским именем Лазарь, но и этот евангельский мой сокурсник отводил неприязненно голубые, совсем ледяные глаза, это, наверно, ему было очень стыдно, что он учился когда-то вместе со мною.

Я потому развернул и стал показывать им письмо из Аддис-Абебы. Но вдруг я сам впервые правильно прочел подпись… Там было Ж. Ф. Лежон! Жан Фуже Лежон.

Кругом сразу стало пусто, я очутился в гостинице, в руках у меня был согнутый ключ. Я отпер дверь в номер и вошел в маленький тамбур. Напротив меня оказалась дверь в комнату, слева — коридорчик, он поворачивал, тоже загибался под прямым углом.

Сама комната была обычной: кровать, стол, шкаф, голые стены, и от этого я тут же вышел, быстро пошел по коридорчику.

Было очень неприятно тихо, и только в конце коридорчика журчала в унитазе вода.

Я даже не посмотрел на воду, просто стоял здесь, слушал, как журчит вода.

Потом я возвратился в свою гостиничную камеру и так же быстро притворил за собой дверь. И в то же мгновение что-то рванулось по коридорчику из уборной и уперлось в дверь.

Я пытался сдержать, я пальцами щупал задвижку!.. А оно наваливалось с невероятной силой, отодвигая меня, открывая дверь. И я закричал…

От этого собственного крика я очнулся. Я сел на раскладушке и сразу опустил ноги на пол.

Передо мной, в двух шагах, стояло какое-то видение: высокая, белая и совершенно неподвижная фигура.

— Э… — выдохнул я с трудом, — э…то вы! — позвал я Зику шепотом.

— Привет, привет, — зашевелилось и довольно громко сказало мне видение, но вовсе не женским голосом: это была никакая не Зика.

XII

— Привет, привет, — повторило еще раз видение насмешливым голосом моего сына. — Здравствуй, отец.

— Ну, здравствуй, — ответил я машинально, всматриваясь пристально ему в лицо.

— А что это там за старикан спит? — с иронией поинтересовалось видение.

— Это двоюродный… нет, вернее, это твой троюродный дедушка.

— А в спальне моя двоюродная тетя?

— Правильно, — подтвердил я. Потом огляделся незаметно: по-прежнему здесь горела настольная лампа, на окнах висели одеяло и старая скатерть, а в углу все так же, утыкаясь повернутым колесом, стоял неизменный велосипед.

Но все равно — я чувствовал! — здесь было что-то совсем другое. Может, книги на столе? Нет, книги и раньше так лежали.

И я опять посмотрел на видение.

Однако это действительно был Слава (приехал явно первой утренней электричкой, открыл своим ключом). Разве что не походил он теперь на щенка-переростка и выглядел в моем чулане как-то неуместно: в белом, модном плаще в талию, в дымчатых очках, с многозначительной усмешкой и с плоским чемоданчиком типа «дипломат».

(Но заблуждаться все равно не стоит: он у меня очень ласковый и добрый мальчик, несмотря на отвратительные его усмешки, знание японского языка и такую вот элегантность. Каюсь, это я когда-то назвал его Светозаром. Но повсюду, понятно, он зовется нормально — Слава.)

Просто было время, когда я очень радовался, что сын у меня будет ботаником, будет искать с экспедициями лекарственные травы, и я читал ему названия по-латыни, они звучали удивительно — таволожка оказывалась Спирейей, береза ребристая называлась Костата, а потом перед нами словно выступала Пульсатилла, хотя была это только сон-трава, которой натирались прежде при радикулите.

То есть история достаточно знакомая: никакие Пульсатиллы в нашем двадцатом веке физику, как известно, перебороть не могут. Мой Слава после школы поступил в МГУ на факультет ВМК — кибернетики — и занимался на нем, как и все, что он делал, с блеском.

Вот только одного я понять не мог: почему мой сын вдруг начал изучать японский язык?..

Собственно говоря, хотя бы такая иррациональность мне лично была близка, более того, даже приятна. Но только зачем японцы, при чем тут Япония? Мой сын и в школе был красивый мальчик — действительно, похож на Лиду, круглые, милые, серые ее глаза, такая растрепанная голова чуть набок и симпатичнейшая, его собственная, улыбка. Ничем он не был похож на японца. И на меня тоже.

Мне даже кажется, что он давно для себя решил, но по-своему! — а значит, неверно, — почему после Московского университета я остался в нашем заштатном городе на этой «женской» службе в филиале института информации. (Да, может, он и повторял про себя, только явно не так, как Лида, потому что Лида это называла ласково и безнадежно: «Губошлепчик». Зато у Славы обе губы — и верхняя, и нижняя — были такие же четкие и красивые, как у его мамы.)

А все равно: при чем же тут японский язык?!

В общем, я продолжал настороженно следить за Славой — как он перелистывает, как просматривает (со вниманием почему-то) неизвестные ему книги на столе. Я чувствовал по-прежнему какую-то тревогу. Почему тревогу? Черт его знает почему. И я начал как будто не спеша, как ни в чем не бывало одеваться, отвлекая его на себя известными родительскими расспросами: завтракал ли и когда и как у тебя с учебой?

— Прелестно, — отвечал мне Слава, все больше хмурясь, и продолжал — перлюстрировать книги.

Ну что за дьявол, — подумал я и в одних трусах, в носках, натягивая на ходу тренировочную рубашку, подошел к столу. Потому что все эти книги я прекрасно знал, это были пособия телепатов, один читает оттуда любую фразу мысленно, другой ее отгадывает.

Но сами по себе книги были вполне нейтральные и официально изданные, т. е. действительно апробированные.

Четыре из них вообще были для детей, наконец, сборник пьес, а одна, по-моему, скетчи для самодеятельности.

Разве что фамилии авторов представлялись как бы специально подобранными: первый, например, был Губарев, потом Губаревич драматург, затем шел критик Губарь, и наконец — просто Губин. Мало того, здесь лежал еще Губайдулин с псевдонимом Губай и был даже Гублиа — поэт и прозаик.

Да-а, — подумал я. — Ну и что? Может, все дело в чувствах? Возникает иллюзия: из Губина, из Губаревича, из Губайдулина — читать все же приятней.

Хорошо, а это что?! — ужаснулся я про себя, потому что такую пожелтевшую, толстую, явно старинную книгу с ятями и ерами, с вырванным началом и без переплета я здесь видел в первый раз. Тут я, каюсь, подозрительно, искоса поглядел на Славу.

Но от мысли, что это он подбросил, мне просто стало стыдно, и я решительно взял книгу в руки.

«Самые любопытные сведения о духах стихий, — прочел я, — мы находим у доброго старика Иоганна Преториуса в его „Anthropodemus plutonicus“, или Новое описание мира и всех родов удивительных людей. Эта книга вышла в 1666 году в Магдебурге, в тот самый год, на который предсказывали начало Страшного Суда».

«Преториус, — прочел я ниже, — сообщает следующее:

В голландских хрониках мы читаем, что Корнелий Амстердамский писал в Рим доктору Гельберту: в 1531 году в Северном море, близ Эльпаха, был пойман один из обитателей моря, похожий на епископа римской церкви. На голове у морского человека…» Однако дальше страница оказалась оторванной наискосок, под ней была следующая страница, где дважды зелеными чернилами были подчеркнуты строки:

«Потому Преториус и напоминает, что во времена язычества все еще существовали королевы, очень похожие на людей, но они умели летать».

Я осторожно взглянул на Славу, который молча перелистывал сборники пьес, и подумал, что так, возможно, и начинается: хотят иметь собственные предания в конце концов и непременно собственных королев.

— Ох, отец, — вздохнул наконец Слава и швырнул пьесы на стол. — Всюду галочки на полях, пометки, отчеркивания. По-моему, ты здесь совсем с ума сошел.

— Я?.. — сказал я тихо. — Уже сажают?

— Уже, — подтвердил Слава и, вытащив сигарету, закурил. — Какой же ты догадливый.

— Но постой… — Я поспешно подальше отложил Преториуса и опустился на табурет.

— Дореволюционное, — щурясь от дыма, он сел на мою раскладушку, даже не взглянув на Преториуса, — дореволюционное не в счет. Дают теперь за использование детских книг в антигосударственных целях, понял?

Потому что, как объяснил мне Слава, сейчас возникли уже по всей стране кружки, в которых учатся выражать открыто так называемые подлинные чувства и передавать их друг другу мысленно.

(Ну, понятно, — подумал я, похолодев.)

Для этой цели и используются теперь книги. Причем сами писатели никакого отношения к таким желаниям не имеют, они вообще об этом не подозревают, продолжают писать по-прежнему, и их никто, конечно, за это не преследует.

Но тех, кто издаваемой литературой интересуется в подобном смысле (Так… — стукнуло опять у меня в груди и в горле), направляют в исправительно-трудовые колонии.

— Ну, ну, — нашел я все же силы покачать головой. — И все ты у меня знаешь, сыночек.

— Мы, папаша, — отмел издевку Слава и хладнокровно выпустил из ноздрей дым, — в Москве все знаем. Вот ты, например, знаешь, как там, по-мордовски «стой»? А?! «Етама аш. Запретной зо-нась!»

— Ну, полиглот, — отозвался я.

— А ты лучше не хихикай, — все так же спокойно посоветовал сын и с силой удушил на блюдечке свою сигарету. — Лучше бы держался ты подальше, — он посмотрел на меня, пришурясь, — от двоюродных дедушек и таких молодых теток, папа.

В общем, мне трудно объяснить, как это я сумел, улыбаясь прямо как дипломат, выдержать этот наш утренний завтрак, когда мы все четверо — я со Славой и дядя с Зикой — ели яичницу, попивая благодушно кофе и беседуя по-родственному о том, о сем.

Во-первых, я боялся смотреть на Зику. Правда, сама Зика сидела напротив как ни в чем не бывало и жевала поджаренную яичницу. Ну, пусть немного томная, молчаливая, но не больше, чем всегда, с отрешенными, как всегда, зеленоватыми глазам