Осторожно — люди. Из произведений 1957–2017 годов — страница 33 из 84

Я кивал Мусафировой, но воспринимал ее плохо, я вообще уже ничего не понимал. Толпа шевелилась все заметней, резче, беспокойней, потом я почувствовал, что меня просто относит куда-то вбок вместе с толпой и Мусафирову я больше не слышу, она оказалась, вероятно, позади.

Меня толкали в толпе, теперь явно вперед, в следующий длинный отсек подвала. Здесь, над головой, я увидел ржавчину и капли на потолке и трубы, увидел трубы, идущие вдоль стен, краны, похожие на штурвалы, а рядом манометры или еще что-то, настенные какие-то приборы, как в рубке корабля.

Впереди, в отсеках не было никого: вероятно, они ушли дальше, в следующее помещение. И тогда мы всей толпой вдруг бросились за ними бежать, точно на демонстрации, когда передние ряды тронулись, а задние кидаются бегом вдогонку.

Эпсилон, — слышал я впереди и сбоку непонятно что, — Эпсилон, Эпсилон!.. — И сзади, дыханием в затылок: — Эпсилон двойная звезда!

Мы бежали беззвучно, но очень тяжело, прямо как в дурном сне, по длинному тоннелю подвала с этими редкими лампочками, рядами труб над головой и трубами сбоку.

Слева и справа отходили все время отсеки, но меня без остановки, в панике, все быстрей проносило дальше вместе с толпой. Я был выше ростом, бежал согнувшись, а когда поднимал голову, видел там впереди пространство, освещенное поярче, куда вдруг выступило на середину что-то, какая-то фигура.

— Граждане! — сказала вслух фигура увещевающим голосом распорядителя. — Стоп! Спокойненько. Не толкайтесь, граждане! Проходите по одному в это помещение.

XVIII

Лампочка здесь была яркая, даже с металлической тарелкой-абажуром, и место не загаженное, просторное, так что сидели почти все: скамейки установили рядами, как в клубе (только с низкими сводами), да еще вдоль стен, вперемежку с ящиками, с бывшими стульями, не отмытыми от побелки, но застеленными газетами.

За столом, покрытым темно-красным сукном, сидел лицом к залу озабоченный (глаза, заплывшие от бессонницы, и сильно поседевшая, неопрятная борода) мне известный Леонид Хороший, рядом тоже озабоченно взглядывал из-под очков Ананий Павлович, тут же писала что-то, как положено, женщина (молодая, в черном, словно монашьем платке). Но сбоку на табуретке, совсем не так, как положено, в таком же полинялом тренировочном костюме, как и я, сидел, изредка всех диковато озирая, вытащенный в президиум молодой Бубис с волосами, как у индейца, ниже плеч.

Затем, — внятно (я слышал его прекрасно) продолжал Хороший, — от общины «баракуминов», или по-японски «хнин» — нелюдь. Тех, кого в Японии считают «нечистыми». И хотя, — уточнил Хороший, — их нельзя отличить от японцев, но, как они сообщают, их три миллиона.

Я, не шевелясь, смотрел в одутловатое лицо Хорошина.

Это действительно был тот самый, средних лет, якобы инженер-электронщик с нарочитой фамилией, которого я увидел впервые в моем «кабинете» за шкафом среди любителей-телепатов Анания Павловича. Тогда он, правда, был без бороды и вовсе не загнанный, не ожесточенный, скорее даже упитанный, но самый из всех дотошный и до того упорно выискивающий логику в фактах, что не только Ананий Павлович представил поначалу, кто это такой.

(Однако оказалось, что фамилия у него настоящая и он действительно электронщик, но упорства нечеловеческого, и его начали, как стало известно, изгонять со всякой работы и по возможности сажать покамест на пятнадцать суток. Ходили даже слухи, что он живет теперь, скрываясь, за городом и лишь вечерами появляется в таких же, как этот, подвалах.)

— Затем, — теперь уже вслух продолжил (как видно, машинально), заглядывая в листок, Хороший, — еще примерно сто восемнадцать тысяч… — но кого — я не понял, это была неизвестная мне группа, ясны были только два слова: «движение» и «психокинез».

Альберт, — подумал я и с беспокойством поглядел на Бубиса. Но он сидел понуро по-прежнему, словно это тоже не имело к нему отношения, хотя если уметь глазами двигать рубильники, то можно, наверно, начать и такое.

Бубис в президиуме нехотя поднял голову, потом, наморщась, повел по рядам черными глазами.

Это по-вашему, — кивнул мне Бубис. — А вы попробуйте сами начать двигать ракеты Земля — Воздух.

Лицо у него было прозрачное и до того тоскливое, что меня от этого ударило в жар — от стыда: сидел на табуретке возле стола просто печальный и всеми затравленный необыкновенный мальчик.

Альберт, не нужно, — тоже глазами извинился я.

— До тех пор, братья, выхода не было, — отчетливо продолжал свое Хороший, выпрямляясь на стуле и оглядывая нас, — пока ваши души и ваши мозги были неподвижны! Пока вы, так же, как все, знали: кости грызет собака, Волга впадает в Каспийское море, а Земля — шар.

Но как только вы, — мысленно подчеркнул Хороший, сжимая кулак, — из наших расчетов, выполненных, как вам известно, с помощью кибернетического устройства, стали соображать, что Земля вообще не сфероид, а кубический кристалл, — кивнул он спокойно, — по внутренней структуре, то значит, и выход для нас, для нас! — появился.

Я смотрел на кривящееся, измятое лицо Хорошина с рыжей поседевшей бородой, на стиснутый его кулак и сам пытался представить для себя кубический кристалл. И вдруг увидел его — это был словно какой-то ящик, углы которого, «узлы» кристалла, почти выступали наружу из круглой Земли…

— Если взрывается бомба, — тихо подтвердил Хороший, — возле одного из узлов кристалла, именно в самых неустойчивых точках на планете, то действительно, братья, скоро Земля развалится на куски.

— Тихо, — почти крикнул Хороший, вскочив со стула, и поднял кверху большую ладонь. Потом он опустил руку.

— Но мы не люди, — сквозь зубы сказал Хороший. — Зачем размахивать бомбой? Узлы кристалла, — едва заметно кивнул Хороший, — это и есть черные дыры Вселенной.

Он оперся кулаками о стол, пережидая гул и крики, почти закрыл глаза, только борода его была нацелена в непонятно гудящий зал.

Ананий Павлович за столом уже посматривал на него исподлобья снизу вверх, потом беспокойно сквозь очки на сидящих, особенно на тех, вдоль стенки.

Вдоль левой стенки, откуда действительно кричали громче всех (я тоже присмотрелся), сидели на ящиках женщины в пальто, с платками на плечах и в шалях, бледные подростки, слепой седобородый старик с палкой и даже дети.

— До минус двадцати пяти! — высоким голосом кричала оттуда женщина (неужели Мусафирова?). — Даже до минус тридцати! — Откидывая шаль, Мусафирова протянула, слезы ползли у нее по щекам, она протянула, умоляя, руки: — Мы всей семьей, мы научились все понижать температуру собственного тела!..

— До минус тридцати! Мы семья, семья! — подхватили женщины в пальто, в платках, маленькая девочка, подросток с челкой, с жидкими усами-подковой.

Господи, да отчего ж они плачут?! — чуть не закричал я тоже через все ряды Хорошину.

Но Хороший стоял, по-прежнему полузакрыв глаза, — выжидая. И за плечом у него, на высоком коричневом сейфе, мне были видны сложенные подшивки газет и маленький черный бюст Пушкина.

— Мы, — спокойно сказал наконец Хороший, приоткрывая глаза, — мы здесь представители, и мы обязаны с вами принять решение. Его проект подготовлен. — Молодая женщина рядом за столом пододвинула ему папку, и Хороший раскрыл ее, и вокруг действительно стало тихо.

— Этот документ, — не повышая тона, обратился он прямо к тем, у стены подвала, — исключает все недоразумения, он будет, как только примем, обязательным для всех. Мы полномочные представители, мы можем все окончательно решить.

Я поглядел осторожно вправо и влево на соседей-представителей.

Соседи в ряду тут же молча повернули ко мне лица, и на меня стали медленно оглядываться и присматриваться ко мне сидящие впереди на узких ящиках — тоже молча. Все лица были плоские, застывшие, чужие, разве что не было никаких японцев. Да откуда ж японцы?! Где я?

Ананий Павлович издали закивал мне утешающе и, подняв ладонь, встал (какой-то похудевший, в болтающемся, запачканном мелом пиджаке) из-за стола.

— Даю справку, — сказал он с удовлетворением, несколько потеснив Хорошина с его папкой, и тоже оперся костяшками пальцев, заняв — опять, наконец — центральное положение за этим столом.

И посмотрел вверх, на низкие своды, потом, поправив очки, на сидящих и тихо, попросту, задушевно заговорил о СЧАСТЬЕ (да, да, да! Совсем не о документах, а — доверяя каждому — о Братстве, Равенстве, Справедливости, Разуме, Вольности, то есть о Подлинной Жизни!).

Светлые редкие волосы дяди Анания с пробором сбоку уже казались совсем позеленевшими от седины, желтовато-зелеными, а в левой ноздре его я вдруг увидел плотный тампон.

Я смотрел, не отрываясь, на непонятный тампон, на дядино похудевшее родное лицо (что случилось за эти два месяца?..), пока не вспомнил с облегчением, что мы, как утверждают люди в последнее время, дышим поочередно разными ноздрями.

То есть все это действительно просто и естественно! Дядина левая ноздря, откуда выдыхается душевная внутренняя энергия, прикрыта для сбережения немолодых сил тампоном! Поэтому правая его ноздря с удвоенной чуткостью лишь поглощает энергию окружающей его среды.

— То есть я тоже предполагаю, братья, — явно споткнулся дядя, и невольно поправил, но пытаясь незаметно, большим пальцем тампон в носу, и уставился на меня, багровея от раздражения. — Именно дисциплина! Сознательный порядок Нового Общества! — уже начал убеждать меня, как будто лично, по-отечески дядя Ананий, прищуренных глаз с меня не спуская.

Тогда я с интересом посмотрел на ноздрю Хорошина.

Там, однако, ваты не было. Но по тому, как раздувались над усами обе его ноздри, я понял, что он еле сдерживается.

При этом к председательствующему так душевно Ананию Павловичу своей головы он, конечно, не поворачивал и даже, согласно опуская подпухшие веки, кивал иногда усатым, бородатым лицом. И еще я понял, что он не любит также Альберта.

Это была совершенная правда! — другая, правая сторона лица Хорошина, обращенная к нашему необыкновенному мальчику, была явно насторожена, очень неприязненно неподвижна.