Осторожно — люди. Из произведений 1957–2017 годов — страница 35 из 84

Я дремал, дремал и просыпался и вспомнить не мог — где ж это и кто говорил? — за всю нашу жизнь мы умираем не раз малой смертью от ударов нашей судьбы (говорил мне когда-то мудро чуть ли не Вадя), но мы всегда и постоянно возрождаемся опять.

Ну, не все, конечно, возрождаются, — думал я уже по знакомой канве. — Возрождаются, конечно, одни лишь сильные духом. И только сильные духом могут выдержать все!

(Это, как всегда, утешало и подбадривало.)

Я с удовольствием лежал, не двигаясь, под нашим одеялом, созерцая маленькую розовую лампу на столике, и вспомнил детскую, чуть ли не из третьего класса несбывшуюся свою мечту: заболеть. Чтобы не ходить. Чтобы нигде никого не видеть! Хоть недели на три. Чтобы лежать в постели (без температуры!). В запертой комнате под одеялом. Чтобы читать книги о путешественниках.

В общем, когда я снова открыл глаза, было все то же: лампочка на столике, ставни на окнах, запертые на крючок, только Зики опять не было.

Это, кажется, в Японии путешественник, — рассудил я уже с некоторой досадой, — сделал из своей возлюбленной чучело и наконец-то жил спокойно с этим чучелом, потому что чучело всегда при тебе.

Я приподнялся, прислушиваясь, на кровати. Затем, натянув трусы, вышел на цыпочках в полутемный коридор.

Двери были приоткрыты, не слышно было никаких звуков и не горел свет. Только в окно кухни светила полная луна — она видна была издали.

Я стоял и слушал. Потом что-то прошло по улице, под самым окном.

Я кинулся назад, в столовую, рванул, распахивая раму, — Подождите! — и встал на подоконник голыми коленями.

Улица в оба конца была как пустой тоннель, только слева впереди видны были маленькие, застывшие у тротуара, закутанные в брезент автомобили.

XX

Если бы можно было без всякого напряжения спуститься в заросший иван-чаем овраг, перейти здесь речку и подняться вверх, по тому склону… Хотя, если судить здраво, ни спускаться в этот овраг, ни переходить на ту сторону не имело прямого смысла, как не было никакого толку бессмысленно сидеть здесь над оврагом в конце парка, под утренним солнцем на опрокинутой бетонной плевательнице. А какие острые ряды иван-чая поднимались там, вверх по склону… — словно розовые, хотя и небольшие деревья.

Куда идти, было все равно непонятно. И кого еще искать?

Когда я шел медленно через парк назад, я встретил только худую старуху.

Она катила мимо, по пересекающей мою аллею дорожке, меня совсем не замечая, заржавленную детскую коляску, и внутри коляски был не ребенок, а плетеная корзина.

И одета старуха была как-то разнокалиберно: в коричневый ворсистый деревенский платок и в новенький, криво застегнутый ватник «на вырост», из-под которого — до самой земли — колыхалась темная монашеская юбка, а под нею были солдатские сапоги.

Старуха шла, глядя только вперед, явно озабоченная, и налегала всем телом на повизгивающую коляску.

Я пропустил ее и пошел дальше по аллее, слыша все так же слева, за спиной, повизгивание колес, пока не вспомнил наконец, где именно, в чьем доме мог бы находиться Вадя, если он действительно приехал, но не заходил ко мне.

Я почти побежал, потом — неизвестно отчего — посмотрел назад: старуха, остановив коляску, оглядывалась на меня.

Я подошел уже к воротам из парка, когда увидел еще человека. Он сидел на скамейке, в тени под деревом.

Это был большой толстый мужчина с тяжелым, неподвижным лицом и в неясной, но чем-то знакомой военной форме: фуражка с серебряной птицей лежала рядом с ним на скамье, сапоги и широкий ремень блестели, а с правой стороны груди, над его карманом, была такая же распластанная, с угловатыми крыльями серебряная птица.

Я прошел спокойно мимо железнодорожника. (Потому что, скорее всего, это был просто небольшой железнодорожный начальник… Во всяком случае, на рукаве у него повыше полосок и звездочек был нашит пятиугольник, в котором, по-моему, перекрещивались мирно молоток и разводной ключ.)

Железнодорожник даже не посмотрел на меня, словно меня вообще не существовало, и фуражка его лежала не прямо на скамье, а на черной тонкой папке для бумаг.

Я прошел за ворота, двинулся вдоль решетки ограды и покосился через плечо.

Человек на скамейке в натянутой на лоб фуражке внимательно и неотрывно смотрел на меня сквозь решетку.

Автобус, наполовину пустой в этот поздний, уже не «пиковый» утренний час, заворачивал почти на полном ходу к остановке. Я мгновенно кинулся за ним, вспрыгнул на ступеньку, и дверцы задвинулись за моей спиной.

Через две остановки я вышел, оглянулся: справа, на этой же стороне был виден большой серый дом с гастрономическим магазином, который, я помнил, все называли почему-то «Тихим». И до того как пройти во двор разыскивать во флигеле Вадю, я на всякий случай, приставив щитком ладонь ко лбу, прижался к витринным стеклам, заглядывая вовнутрь магазина, точно в стенку аквариума.

Передо мной весь магазин был полон совершенно беззвучных, отрезанных от внешнего мира мужчин. Все они стояли кучками, четкими группами и, склонив головы, еле шевеля губами, на огромных ладонях считали копейки.

Только в самом углу, возле колонны, были живые: пожилые, жестикулирующие, с блестящими уже глазами, но почему-то на уровне их животов, посередине оказалось бледное лицо человека, который (я сообразил наконец) здесь сидел, прислонившись спиной к колонне. И поэтому — из-за контраста — они, вот эти стоящие, красные, ликующие беззвучно и этот сидящий в центре бледный маленький человек с опущенными вниз усами и волосами на лбу, словно представляли картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», и только тут я понял, что похожий на писаря запорожцев — это и есть Вадя.

Я вжался лбом и носом в стекло, а там картина совершенно менялась! — веселые уходили, пряча в карман пиджака стакан и пустую «тару» в боковые пиджачные карманы, а Вадя, закрыв глаза, сидел на полу, поджав под себя ноги, и его запрокинутое лицо было залито слезами, бледное, такое нестерпимо несчастное, словно ему отрезало ноги.

Я скользнул в «аквариум» и, лавируя между спинами алкашей, без помех добрался до колонны, обхватил Вадю под мышки, поставил и сразу повел, быстро, поддерживая, к выходу. Он шел, ничего не видя, вяло, покорно и плакал, и все еще не узнавал меня.

Я втащил его в первый же подъезд и прислонил спиною к стенке.

Пока я дул ему в лицо, он мотал, мотал головой, и слезы сползали у него по щекам, и в нос мне шибало крепленым вином, отвратительными сигаретами. Я затряс его за плечи, и он открыл, наконец, слезящиеся, косоватые — без очков — глаза.

— Послушай!.. — зашептал я. — Послушай!.. — и стал гладить его плечи. — Послушай! Где… где может быть сейчас Зика?!

И тут он меня узнал, и такая боль, обида на меня исказили ему губы, лоб, светлые его брови.

— Все, — хватая меня за руки, стискивая, зашептал он, — понял? Туда! — И в отчаянии махнул рукою в небо.

— Все?.. — тихо, не понимая, переспросил я.

— Да, — подтвердил он с ненавистью и вытер наконец пальцами слезы.

— А я?.. — спросил я шепотом.

Он замер и выпучил на меня глаза — я так же, не отрываясь, глядел на него в этой полутьме подъезда.

Затем на лице его постепенно начала проступать улыбка, постепенно, очень странная, какая-то почти торжественная! И от неожиданного понимания он покрутил ошалело головой и стал медленно отходить от меня спиной к выходу на улицу. Потом поднял вверх свой тонкий дрогнувший палец.

— А ты, — и покачал пальцем, — ты ведь хитрый. — И, задом выдавливая двери, он вывалился спиной из подъезда.

Со звоном и грохотом, сотрясая стекла, захлопнулись парадные двери одна за другой, а Вадя на улице с трудом удержался на ногах, потом нагнул голову и, виляя, как под пулями, кинулся стремительно влево.

А я остался один у стены. Самый хитрый…

(Все это был просто пьяный бред… Но, допустим, они в подвалах или давно они — где угодно?)

И я оглянулся. Оттого, что их нет больше сейчас никого, здесь за всех один я. Один — за них всех!

Я пошел бесшумно по кафельному полу в глубину подъезда, где еле горящая, зачем-то днем, лампочка из-под сводов освещала железные двери лифта и начало лестницы наверх. А перед лестницей, прямо, была арка, где выход во двор. Я вытянул руки и, наклоняясь, начал нащупывать в полутьме, быстро, ручку этой двери.

Ручка была действительно, но под ней, снизу, засов, висячий замок. Затем за моей спиной включился и зашумел, двинулся лифт: кто-то начал, по-видимому, спускаться вниз.

Перешагивая ступени, я очутился выше, на первой лестничной площадке. Вернее, это была не этажная площадка, а только поворот на лестнице, где оказалось угловое окно и очень глубокий подоконник — дом был старый.

Лампочка тут не горела, и постоять немного можно было непринужденно у окна, спиной к выходящему на первом этаже из лифта, или даже сесть на подоконник, глядя в окно, точно здесь ожидаю девушку.

Лифт остановился, открылась и защелкнулась дверь и — почему-то никто никуда не шел.

Что непонятного было в моей спине?! Я ведь чувствовал, что человек на меня смотрит снизу.

Но все равно я был «хитрый»… Сейчас надо обернуться спокойно и спросить у нее (потому что это непременно старая женщина), где живет Свидерский Вадим Николаевич, инженер, именно Свидерский Вадим Николаевич, а не Сидоров и не Николаев, и улыбнуться ей, старухе, с признательностью (потому что я не слишком похож, посмотрите на меня, ведь выражение лица у меня совсем иное, не такое, как у тех, из подвалов! Можно не заметить…). И тут я представил себе, какое у меня сейчас в действительности выражение лица.

Тихое шарканье подошв начало с трудом удаляться, наконец, негромко хлопнули двери подъезда одна за другой, и теперь я понял спиной, что это явно была не старуха, а пожилой мужчина: женщина обязательно бы меня окликнула.

Тогда я начал, тоже не быстро, спускаться по лестнице вниз. Настойчивая мысль во мне до сих пор существовала — что Вадя все равно приведет людей.