Осторожно — люди. Из произведений 1957–2017 годов — страница 54 из 84

В Москве Пальтяев не говорил знакомым, что он коллектор, никто не поймет, а назывался так: техник-геолог, четыре года по экспедициям. Но если по-честному, Пальтяев закрыл глаза, какой он техник: камешки заворачивает в розовую бумажку да рюкзаки таскает… Зимой были курсы на геофизиков, был бы всегда приличный оклад, но его не послали, хоть у него и восемь классов. Сергей, конечно, шляпа, а не начальник — мог бы и настоять. Но какой ему Сергей начальник? Пальтяев и сам не знал, за каким отрядом закреплен по приказу, и никто этого не знал, никому нет дела. Так и болтайся везде посередке.

Пальтяев поглядел в окно, затянутое мелкой и ржавой сеткой от комаров: все та же галька и склон, и тайга наверху… И московской прописки у него нет, только временная. Да и куда податься? Не в Елец же ехать, матери с отчимом на шею, вся специальность — отставной козы барабанщик, младший сержант пехоты, но не сюда же навек — к медведям!

За другим окном в белом тумане стыла река. Желтый отсвет заката лежал вдалеке на воде, удаль-него берега опрокинулись в реку, как в зеркало, черные верхушки деревьев. Там стояла та же тайга.

Перед Пальтяевым у ржавой сетки возвышался над речкой оплывший свечной огарок и валялась краюха хлеба, Пальтяев отвернулся.

…Зачем он остался тут, на этой вонючей калоше?..

«Бородатый сторож»… Тоже нашли себе, сволочи, плавучую базу, «санаторий», плавучий гроб, будь ты проклят!

Пальтяев нашарил в кармане кисет и газетку и склеил очередную козью ножку, махорочные крошки сыпались ему на грудь и застревали в бороде. Тихие скрипы ходили по старой барже, да в трюме чуть слышно поплескивалась вода. В рубке был серый сумрак.

…Кочевье лучше всего: иди себе, куда все, хоть к черту в пасть, и есть кусок хлеба, и нечего думать, куда деваться. И не надо комаров сторожить.

Пальтяев прикурил. Свет от спички подрагивал на закопченных потолочных досках. Он дунул на спичку и заметил карандашные надписи на потолке, зажег свечу.

«1953 год, — разобрал Пальтяев. — Плывем в шугу по реке Мархе. Буровой отряд Соболева. Сухинин, Раскосов, радист Константин Лычковский». Раскосова Пальтяев знал: у этого жоха он выиграл в карты в прошлом году 75 рублей.

Пальтяев с интересом повел свечой: «Вмерзли в лед в 30 км ниже Малыкая». «Октябрь 54-й год… Здесь зимовали на барже и работали…» Дальше было горелое пятно от печки. В самом углу был вычерчен календарь — сентябрь, октябрь, ноябрь… понедельник, вторник, среда… Первые цифры аккуратно зачеркнуты тонкой чертой, а потом заплясал по цифрам ожесточенный тоскливый крест.

Он опустил свечу.

Тук-тук-тук-тук — прокатилось, как горох, по стенке, и Пальтяев вздрогнул: это стучали сороконожки. Он боялся барабанящей этой твари, бегающей по стене, караулил их и давил тапочками.

Пальтяев поджал ноги, торопливо достал книжку. Ее он читал каждый вечер, тогда засыпал. На барже была только одна книжка, Сергея, про мифы древних греков. Пальтяев читал медленно и разглядывал белых безглазых богов, потом, зевая, закладывал страницы школьной тетрадкой, в которую рабочий Сергея — дядя Вася — выписывал от дури английские поговорки из «Огонька»: «Единственный способ иметь друга — будь другом», «Обещай медленно — выполняй быстро».

Буквы расплывались. И какой это дьявол ему накачал одних только двух блаженных, Сергея с его древними греками и дурацких англичан дяди Васи?! «Живи не для того, чтобы есть, но ешь — для того, чтобы жить».

Пальтяев швырнул книжку.

Чуть покачивалась баржа. Тук-тук-тук-тук — стучали по стенке сороконожки.

А за ржавой сеткой металлическим светом сияла река. Облака над лесом горели тремя цветами: на золотой ленте заката чернели далекие верхушки елей, потом шел розовый слой. Сверху растекалась в стороны застывшая дымная зыбь.

Пальтяев сбросил тапочки и залез с головой в измятый спальный мешок.

2. Гости

А наутро к нему повадились гости. И была это такая редкость, что иной раз Пальтяеву начинало чудиться, будто он тут последний, единственный человек на земле.

За все время и проходил всего один «гость» из поселка: хитрый мужик Пыжов. Это было давным-давно, он искал кобылу с каурым жеребенком, что ушли от него в тайгу.

По таежному порядку Пальтяев тогда поил его чаем и даже соорудил на радостях щи из консервов и сушеной капусты, и сам наконец поел «от пуза», для себя одного готовить на костре было скучно.

Друг Пыжов, не торопясь, хлебал щи, хлебал чай, похваливал; был у него маленький задранный нос, беловатые, как шерсть у лайки, волосы и такие же светленькие, вприщурку глаза на распаренном красном лице. Схлебав пятую кружку, он поведал, что разговор, конечно, большой идет об этой барже. «Барже?..» — оторопел Пальтяев. «Ну!» — нетерпеливо и утвердительно заключил Пыжов. От одиночества и скуки Пальтяев теперь подмечал у людей разную чепуху, вон и это «ну» тут употребляли не как в России, а вместо «да». А Пыжов ему толковал, что слухом земля полна и все тут знают об их, знают, что на барже у них спирт, а за него можно свежую картошку заполучить, молока и мясца, и чего захочешь.

Спирта на барже не было. Пальтяеву гость надоел, про Москву друг слушал вполуха, будто весь век там прожил, а про житье в поселке усмехался, помаргивая белесыми глазками: «Живем в лесу, молимся колесу», — и опять переводил на спирт.

Уже потом на Лешкином полуглиссере — Лешка тогда еще сюда наезжал — Пальтяев сам побывал в поселке. Было там десяток изб, только и название что Дымок, еще даже пни на улице не повыкорчевывали. А на дверях сельпо он прочел на тетрадном листке:

«Продаются куры, два приемника „Родина“, кое-что по хозяйству, один мотоцикл. Добро пожаловать покупателям на квартиру Пыжова. Это хозяйство продается с участка Мюмелема».

«Живем в лесу…» — вспомнил Пальтяев распаренное лицо, и куцый нос, и глаза вприщурку жука Пыжова.

А в это утро его разбудил шум гальки на берегу и слабый оклик: «Э-э-э!»

Пальтяев вылез из рубки, зажмурил глаза.

Белое солнце дымилось в небе, на откосе сверкали кристаллы гипса.

Пальтяев, сощурясь, взглянул на берег. Там стояла баба-якутка в белом платочке и штанах, заправленных в сапоги из оленьей кожи.

На печеном и плоском лице старухи хитро сияли щелочки глаз, морщинки на ее бурых щеках вздрагивали сплошной улыбкой.

— Здолово, — сказала баба, радостно кивая головой, и вынула изо рта длинную тонкую трубку.

— Здорово… — отозвался Пальтяев и, поморгав, всмотрелся: над концами бабьей косынки торчала седая бородка клинышком и свисали сивые китайские усы.

— Колхоз Май, — вежливо сообщил дикий старик и ткнул себя трубкой в грудь.

— Оксё[1], — солидно сказал Пальтяев по-якутски и стал припоминать другие слова, но вспомнил еще только учугёй, что означало — хорошо, да утуй барда — поспим, пожалуй. Это уж явно не подходило, и Пальтяев опять сказал: — Оксе.

А дед обрадовался и посыпал по-своему скороговоркой:

— Копсё бар, копсё бар (поговорим), — и еще чего-то, совсем быстро, указывая трубкой. Потом понял и огорчился, опустил трубку. — Не понима-ес?.. Москва?..

— Москва, — подтвердил Пальтяев.

Дедок сочувственно закивал, затем на пальцах и ломаном русском сообщил, что у него тоже — это Пальтяев не совсем разобрал — не то дочка, не то внучка в Москве, а дальше уже догадался, что занимается она в «скола рускэ», в институте.

Старик присел на корточки и раскурил трубку и, все так же сочувственно поглядывая на Пальтяева, продолжал говорить, покачивая головой:

— Мама, папа… — И пальцами показывал, как по щекам текут слезы.

И опять Пальтяев понял, что это, значит, родители по дочке скучают и что по Пальтяеву там, в Москве, тоже папа скучает.

Пальтяев кивал и представлял сапожника-отчима, который в Ельце скучает… Этого деда-гостя, конечно, надо бы попоить чайком, старик был совсем не дурак поболтать, хотя какое уж с ним «копсе» на пальцах…

Справа заскрипела галька, и Пальтяев увидел еще гостя: по берегу шел молодой якут в выгорелой гимнастерке и болотных сапогах. Только теперь Пальтяев заметил неподалеку лодку, якуты, наверное, были рыбаки.

— Михайловская экспедиция? — поздоровавшись, солидно спросил парень и удивленно оглядел раскосыми глазами полосатые брючки Пальтяева, прорванные на колене, его лыжную, обвисшую, как мешок, куртку, к которой пристал пух, и буйную бороду.

— Семенов у вас?

— Такого не знаю… — настороженно буркнул Пальтяев. Парень ему что-то не понравился. А тот все рассматривал, прищурясь, его бороду и дырку в брюках.

— А Иванников?

— На Тюнге, — нехотя процедил Пальтяев и разозлился. Лицо у парня было спокойное и, как казалось Пальтяеву, явно насмешливое.

— А Степан Сергеич, геоморфолог? Свитницкий фамилия?

Пальтяев не ответил. Никакого Свитницкого он не знал и знать не хотел, и в глаза не видел, и век бы его не видеть, да и катился бы ты, милок, со своим Свитницким к этакой матери…

Парень недоуменно моргнул — может, не поверил, что кто-то не знает Свитницкого Степана Сергеича из Москвы, хорошего человека, — наткнулся на взгляд Пальтяева, сощурился и что-то насмешливо и сердито сказал по-якутски старику, все так же сидевшему на корточках и посасывающему свою трубку. Наверно, убеждал, что Пальтяев бандюга, а не из Москвы.

Дедок внимательно всмотрелся в Пальтяева и, медленно выколотив трубку, встал. Потом, отводя глаза, кивнул, прощаясь, и оба они, старый и молодой, пошли к лодке.

Пальтяев плюнул и полез в рубку.

Утро было испорчено. Он пытался еще поспать, но ничего уже не получалось. Но, наконец, все-таки задремал и вдруг услышал шлепанье босых ног по палубе и лай собаки на берегу.

Разъяренный Пальтяев толчком распахнул дверцу рубки, так что она грохнула об деревянную стенку, и выскочил на палубу.

Там стоял человек ростом с причальный столб, тоненький и босой, лет семи от роду и ковырял пальцем дырку в брезенте.