нды он лежит на спине, не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.
Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему, наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит… Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.
Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну, каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.
Он и прежде Вавина братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит, вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.
О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, недопив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается «на вахте».
Теще восемьдесят два года, и хотя она днем помногу спит, но надо ежеминутно быть начеку, они ее досматривают с Вавой по очереди и отпуск сейчас именно у него «без содержания».
Он медленно обходит, прежде чем спрятать пассатижи, квартиру. Ему кажется, нет, он в самом деле видел вчера, как шмыгнула громадная белая мышь. Только почему светлая?! Или в стиральном порошке вывалялась, или в муке (брр-рр) из Вавиных запасов или лабораторная, сбежавшая откуда-то, а значит, зараженная она!
До чего это все противно… Для чистоплотного да и вообще аккуратного человека! Здорового, не идиота, сильного (разве двоюродный хлюпик сумел бы потренироваться на турнике за домом как он?!).
Он стоит перед тещиной дверью, которая слегка приоткрыта, и сжимает пассатижи.
Марья Савельевна, «Манюня», «Юня» (как ее называла давно уже помершая подружка ее Сима), а в общем Савельевна, огромная старуха с верблюжьим лицом, которую он (смогла бы одна Вава?!) столько поднимал, укладывал, переворачивал. «Миниатюрный», видите ли, «мужичок»… И такое подслушал однажды. Гады. А не меньше Высоцкого, ни на пол, ни даже на четверть сантиметра — у того было, знают все!.. — а кто бы посмел назвать Высоцкого «миниатюрным мужичком»?!. А?
Однако у кого угодно, у любого ангела может кончиться терпение. Он бесшумно приотворяет дверь пошире, пряча за спину пассатижи.
Манюня, вытянутая во весь рост под одеялом, запрокинув серое с торчащим горбатым носом лицо с распахнутым беззубым ртом, не шевелится. Ни звука, дыхания… Глаза полуоткрыты.
Он не может сделать шаг, а она медленно вдруг поворачивает к нему с подушки лицо, костистое, как у мертвеца, она глядит на его руку, в которой пассатижи.
— Фуух. — Он отступает назад. — Мышь, — говорит он. — Тут, понимаешь, мышь.
В общем… Он стоит в своей комнате, захлопнув двери.
Почему окно в доме напротив заставлено кирпичами сплошь, будто заделано кирпичной кладкой?.. Только оставлена «амбразура», как для пулемета. Разве бывает так при нормальном ремонте? А почему лифт ходит (слава Богу, мы на первом этаже) сам собой иногда, без людей, как говорят соседи, останавливаясь на каждой лестничной площадке. И опять ходит…
А вон, похоже, что звонок в квартиру не совсем в порядке, потому что во входную дверь стучат.
Высоченный парень с полуопущенными почему-то штанами стоит перед отпертой дверью и смотрит на него как на близкого друга.
— Выручай, — говорит просительно. — Бумажку. Дай бумажку.
Понятно, человек здорово выпил, но не сразу понятно, что собирается явно присесть под дверью по большой нужде.
В одну секунду, весь трясясь от ярости, он поворачивает засранца спиной и выталкивает во двор из подъезда в кусты, в палисадник, за дерево, едва не падая вместе с ним.
— Горилла, — говорил он ему, — мы же люди! Люди! Мы тут живем, ты хоть здесь присядь, горилла.
Потом горилла все торчал под окном, укоряя:
— Пожарник ты!.. Бумажки пожалел, бумажки… Недомерок! Недоделок!
Но хлынул дождь. Прямые и сверкающие, словно из тяжеленного стекла, струи, и, сгибаясь пополам, закрывая обеими руками голову, рванул и исчез горилла. А за окном…
В левой половине сплошной стеной с такой же яростью хлестал отвесный ливень, а в правой, точно отрезанная, отделенная вертикальной чертой, была тишина. Какая была тишина… Покой, прозрачность, ни единой капли, ни шевеленья… Не вздрагивали листья, стояли прямо деревца, застыли кусты. Граница дождя. Тут ему по телефону позвонил Антошка.
— Удалось! — заорал в ухо Антошка, школьный когдатошний соученик, а ныне толстый, бородатый боров Антон Владимирович, важный чин в акционерном обществе «Надежда».
— Мы застраховали твою жизнь, слышь?! В три миллиона единовременно! Понял?! И все расходы оплачиваем. Все! А в случае… В общем, в случае, так сказать, инвалидности есть обязательство: пенсия от нас. Я тут близко, я сейчас заскочу! Виталь, давай!
Аккуратная сумка была приготовлена заранее, очень давно. С самым необходимым барахлом. Спасибо, Антошка.
В углу, между шкафом и стеной, он снял лежащие на книгах пачки газет и осторожно, за ремень вытащил из-за книг сумку. Без суеты.
Курский «братец» все еще не показывался из ванной, тогда, оставив сумку в коридоре на табурете, он просунул голову в дверь к Манюне.
Старуха в сером халате поверх ночной рубашки сидела боком (а когда сидела, то почему-то казалась еще длиннее) на кровати и тихонько гладила обрывком газеты одеяло.
— Что, Юня, — спросил он ласково, — ты складываешь одеяло?
— Ищу, — кивнула она, не оборачиваясь, — помоги, начало и конец.
Он уложил ее снова, укрыл, успокаивая, и даже объявил, что сейчас и не день вовсе, а глухая ночь, и она, посмотрев на него, помаргивая, и поверив, закрыла, наконец, глаза.
Он подергал запертую дверь ванной.
— Сейчас, — умоляюще откликнулся курский «братец». — Я скоро кончаю! Я сейчас…
Но во входную дверь уже звонил благодетель наш «Надежда»-Антоша, а этот никогда не любил ждать.
— Понимаешь, — с ходу начал он объяснять, отворяя «Надежде»-Антоше, только там не Антоша, а незнакомая (вроде из третьего подъезда?) замухрышка в платке спросила глоток воды, надо было запить лекарство. Лекарство? Это ладно.
Он принес ей из кухни чашку с водой. В прихожей стояли теперь семь-восемь женщин кружком и напевали, хлопая в ладоши. В середине кружка молодая, присев на корточки, перепеленывала младенца, орущего на полу.
«Понятно. Такой старый прием. Цыгане…»
Запах мочи от промокших пеленок бил ему в нос, а тетки пели все громче, все сильней били в ладоши и что-то не очень были похожи на цыганок. Не такие черные, юбки не яркие, не очень длинные…
Надо было скорее стать так, чтобы собой загородить коридор, чтобы никто не проскользнул в комнаты.
Две тетки, одна постарше, другая моложе, отделившись от круга тихонько, придвинулись к нему. Обе были выше его на голову.
— Назад, — сказал он жестко, сжимая кружку с водой. — А ну назад! — Но никто его не боялся.
«Почему у всех, кто высокого роста, — это непременно! Всегда! — такая наглая уверенность, такое унижающее презренье к тому, кто ниже?! Сейчас я буду их бить».
Они обе разглядывали его, оценивая.
— Мальчик, — сказала старшая, лицо у нее было в мелких морщинах, — а, мальчик. — И потрогала его за плечо.
…Потом они ехали уже молча, Антошка не сбавлял скорость и все оборачивался назад, ему казалось, что его догоняют.
В Антошкиной машине сильно тянуло бензином, хотя стекла были приспущены, он тоже поглядел назад, куда посматривал Антошка, но там виднелась одна лишь тупая бордовая, глаза круглые, морда троллейбуса в отдалении.
Когда из ванной выглянул с обрезком трубы потревоженный курский «братец» (а это было старое черное колено трубы, что лежало под раковиной после ремонта и напоминало издали в кулаке своей дыркой, словно дуло, газовый пистолет), певцы около младенца и обе эти, рядом, увяли, начали, переглядываясь, толпиться к дверям.
Курский «братец», сутулый из-за своего неплохого роста, глядел на них, странно помаргивая за толстыми очками и выставив вперед трубу. А на лестничной площадке появился громогласный, густобородый, как Бармалей, с обвислым брюхом под кумачовой майкой, Антошка и, расставив руки и скрючив пальцы, точно собрался ловить кур, пошел на выскакивающих из дверей женщин.
— Надежный дядя, — авторитетно определил «братца» Антошка, разглядывая его оружие, похлопал законфузившегося «братца» по плечу. — За Марьей Савельевной отлично поухаживает! Родственник. Поехали! А вечером Ваве сам позвонишь.
Они приближались уже к незнакомому, какому-то новому зданию с квадратами толстых сияющих стекол, высокому, как небоскреб, завернули, въехали во двор.
Странные были все-таки глаза у «надежного дяди»-«братца» за очками. Но это лишь мелькнуло и опять сгинуло. Сами теперь, без меня! идите вы все, сколько можно…
Антошка, нагнувшись, звонил в вестибюле по внутреннему телефону на столике у охранника в штатском. Потом передал охраннику трубку, тот слушал, хмуро кивал, сделал знак: проходите.
На каком этаже остановился лифт, он не заметил.
Был казенный безлюдный коридор с бобриковой бесшумной дорожкой, с закрытыми и пока еще новенькими дверьми без табличек. Одни номера. Антошка стукнул в номер 14, сжал своей лапой плечо.
— Я подожду в холле. Вон холл, — мотнул туда головой и двинулся по коридору брюхом и бородой вперед, в полупрозрачной курточке поверх майки, а он, стараясь абсолютно спокойно, открыл дверь.
— Здравствуйте, Виталий Борисович, — сказал неизвестно откуда мягкий извиняющийся голос, потому что в небольшом кабинете не было никого. — Ради бога, извините, меня вызвали. Всего пятнадцать минут. (Откуда — сверху, сбоку?., исходил голос, было непонятно: наверно, где-то из динамика).