Лишь дойдя до угла, я понял, что я идиот. Они увидели лицо мое. Какое?.. Они, наверное, из офиса вышли, у них перерыв, идиот.
Левка ведь не виноват, что мои погибли. Отец его инвалид войны, только он умер, упомянул Левка, всего полтора года назад.
На следующий день мы ехали на трамвае к старику, о котором упомянул Левка. Район был далекий, новый, одни пятиэтажки.
Женщина, наших примерно лет, открыла дверь, кивнула на Левкино «Добрый день, Валя», пропустила молча в квартиру.
Из-за письменного стола крутанулся в крутящемся старинном кресле нам навстречу лысый, сухой старик, поздоровался и уставился на меня из-под неожиданно черных насупленных бровей.
— Нет, — сказал он наконец резко, — фамилию не помню. Тридцать первая школа? Так?
— Так… — не сразу ответил я. — Я тоже вас узнал, Вадим Георгиевич.
Человек, которого все боялись, сидел передо мной. Почему Левка не предупредил меня!.. Тогда, конечно, он не был лысым — черные его волосы были зачесаны назад, и черные его брови, как у Мефистофеля углом, когда вздымались, суровые синие его глаза. Я не знаю, сколько было ему лет в то время, быстрый, плотный, в темном всегда костюме, черном галстуке, стремительный человек, Веденяпин.
Лысый старик тронул палку, прислоненную к креслу, собираясь встать. Он был у нас и в других школах учителем химии, биологии. Почти универсал. Правда, почему-то не лектор пединститута. А он и сейчас был аккуратный, только без галстука, в теплой байковой рубашке и без своего пиджака…
Он сидел уже боком к столу, а мы перед ним, как ученики, хотя и не за партами, на диване. И он говорил. Резкий, нет, даже каркающий голос… Это был учительский монолог. Левка словечко иногда вставлял, соглашаясь, поглядывал на меня: правда, интересно ведь?..
А старик говорил, говорил. О том, что мне совершенно было неинтересно: о новейших методах преподавания естественных наук.
Его стол был у окна, на столе исписанные листы бумаги, ручки в стаканчике хохломском, стопы книг. Дверь рядом, куда Валя ушла во вторую комнату. По стенам книжные стеллажи, обеденный столик, а больше ничего.
Ночью я все не засыпал, думал: правда ли, что он не узнал меня? Левка, похоже, об этом вообще не слышал или забыл, что в той давней истории я был тоже, был тоже замешан.
Закончился наш последний выпускной экзамен, помню, меня вызвали в учительскую, попросили зайти к завхозу. В комнате завхоза не было, сидел за столом незнакомый человек, назвался Петром Петровичем.
Никакой книги, объяснил ему я, о которой он спрашивал, я никогда не видел у учителя химии. Это уже потом мне сказали, что и моя фамилия упоминалась в деле Вадима Георгиевича.
Просто следователь этот обманул меня, записав меня также в свидетели. Но и я ведь не сказал ему правды, потому что я знал, я-то знал про книгу. Однако разве можно убедить кого-нибудь, что ты не виноват ни в чем.
Прошло уже четверть века, теперь эта книга давным-давно продается на всех лотках.
Я лежал под одеялом с закрытыми глазами, пытался спать. Вот плывем, плывем по реке, это Печора. Белая ночь. Река тоже белая, нет, как серебряная она…
Я и Виктор, двое рабочих, мы заглушили мотор, мы движемся, скользим, скользим по инерции. Раздвигается без плеска гладкая вода. Гладкая вода…
Когда я ушел из дома, уехал из города, ведь я был свободен наконец… От всего! Сколько исходил, столько изъездил, и как поначалу было тяжело. Нанимался на любую, на всякую работу, но ведь сказал мне дурачок-бродяга: кто в кони пошел, тот и воду вози.
В конце концов домашний адрес нашей уборщицы участка на кладбище я узнал. Было невозможно караулить ее, когда они подменяют друг друга как хотят. Ведь если бы знали, как трудно мне быть здесь, в городе, еще день, еще один день. Лишний день.
— Ее Маруся зовут, у нее впереди зубы золотые…
«Золотые». В переулке я нашел ее дом, старый, двухэтажный. А на стене вывеска: «Фабрика „Художественные промыслы“». Фабрика?
Я отворил дверь. В парадной пахло густо гуталином. Здоровенный человек в майке и милицейских, с кантом, брюках, согнувшись, начищал до блеска щеткой полуботинки.
— Маруся? Да, соседка моя. Тут квартиры. Она наверху на фабрике пол моет.
Маруся в косынке, сатиновых шароварах и дырявой футболке мыла наверху в коридоре пол, подрабатывала. Золотые зубы видны были у нее не впереди, а сбоку на скуластом ее лице, когда она улыбнулась наконец. Потому что я подтвердил, что буду платить, высылать, не задерживая, и принялся разъяснять, где могила. В общем, договорились мы встретиться в конторе в четверг. Точно. Будет ждать. Но если б раньше…
— Фабрика… Фабрика? — оглядел я коридор. Был длинный ряд дверей, однако почему-то тихо. Только далеко где-то постукивали вроде молоточки.
Открылась рядом с нами дверь, вышла девушка, тоненькая, в брючках, взглянула мельком и пошла, как посуху, по мокрому полу. Я смотрел ей вслед, как идет она в облегающих своих брючках, независимо. Маруся, в сердцах подхватив ведро, попрощалась до четверга и ушла, шлепая босыми ногами, в другую сторону.
В полуприкрытую дверь видны были на стене деревянные некрашеные полки, на них что-то яркое, будто сказочное.
Я постучал в дверь.
В комнате за длинным столом сидела в голубом фартуке непонятного возраста женщина и вертела в руках большую глиняную птицу.
— Я проездом здесь, — начал я, поздоровавшись. — У вас тут что? — И назвался по имени-отчеству. — Я работаю в художественном музее. — И даже вынул удостоверение свое, показал.
— А я Фалалеева Зоя Филипповна, — улыбнувшись, покивала женщина, словно ждала меня всю жизнь, и подвинула ближе ко мне птицу. Лицо у Зои Филипповны было такое домашнее, поэтому вроде очень знакомое.
— Интересуетесь, значит, как куклы рождаются? А вы присаживайтесь.
Я огляделся, взял табурет и сел за стол против Зои Филипповны.
На голове полураскрашенной птицы был не гребень, а блестящая корона, глаза совершенно человечьи, клюв красный внутри и раскрыт широко. Птица смеялась.
— Что? — сказала Зоя Филипповна. — Так вот и играюсь. Как дети. И по-всякому. Всякий раз по-другому. Полепим и в печь, и распишем. А не сразу. Вот тут цвет не вижу пока. Вчера смотрела, сегодня смотрю. Пока смотрю. Само придет, само. Нельзя ни за что сразу ляпать.
— Зоя Филипповна. — Я наклонился через стол. — И никогда не надоедает?
— Никогда.
— Да мне тоже, — признался я. — Вот, скоро почти пятнадцать лет.
— Ей, конечно, хорошо, — уже в другой комнате говорила мне Инна-керамистка. — Она Фа-ла-леева. Одни авторские у нее работы, не штамповка. В Японию на выставку р-раз — и идут. А мне как? Модель есть: тарелки, кружки гони!
— Но вы ж только начинаете, Инна.
— Начинаю… Ничего я не начинаю. Заболела кладовщица, на подмену кого? — меня.
Мы сидели с ней и вправду в кладовке. Всюду тесно, кругом, на полках, на столе, на полу у стенки, чашки, тарелки, вазы, чайники, и все в темно-синих цветочках, темно-синих листьях. Вся комната в бело-синем керамическом саду, а посередине, сжавшись, за столом с ведомостями в голубом фартуке голубоглазая Инна, волосы темные, стрижена под мальчика, такая хорошенькая, но какая злая. И чего к Зое Филипповне приходила, все завидует? Прямо досада взяла, что заглянул.
— У нас на фабрике, — искривила девчачьи свои губы, — возрождение! Частный хозяин новые мастерские открыл. Но главное, главное — металлопластика, бижутерия! Самое главное — прибыль! Прибыль.
Да… Конечно, с другой стороны, ей обидно. Я даже пожалел девчонку.
— Раньше вот с матерью жила, — все, все вдруг, словно папаше, выпалила, — с дедом Вадей. А теперь и к маме не пойдешь. Потому что я не хочу его видеть, понимаете? Ни за что, прилипалу!
— К вам? Прилипалу?
— Прилипалу. Да, Лева такой.
— Лева… Может, Леван Михайлович?
— И вы его знаете?..
Быстро, плавно едет по проспекту машина, Левка за рулем, я рядом. Мы молчим.
Когда скашиваю глаза, вижу вовсе не «медальный» профиль его: нос небольшой, пухлый подбородок и светлые, мелкие кудряшки над ухом. Если не вглядываться, это все тот же прежний Левка с третьей парты во втором ряду…
Я смотрю направо, пытаюсь понять, где мы.
Он тормозит. Светофор.
У серого дома на тротуаре желтая ремонтная машина с железным суставчатым хоботом. Тонкий хобот достает до самого верха, девятого, похоже, этажа, на конце хобота площадка, там человек, что-то делает у окна.
— Не ворует, — говорит Левка, покосившись. — Кондиционер устанавливает.
— Да? Послушай. — Я смотрю на него. — Почему все-таки мы ехали к Веденяпину на трамвае, а не на твоей машине?
— Все потому же.
Левка поворачивается ко мне. И теперь, очень близко, я вижу его лицо. Вовсе не с третьей парты. Морщинки. И седина проблескивает в кудряшках около лысины. Только голубоватые глаза в белесых его ресницах все те же. Они смотрят на меня в упор, но они печальные.
— Она считает, Валя, Валя, что я богатый, — говорит Левка, — машину еще увидит, да и отца ее эксплуатирую. А я машиной больше зарабатываю, подвожу вечерами. Зарплата в университете у нас известно…
Зеленый свет светофора. Мы едем.
— Беру чистый официальный бланк на кафедре, — продолжает Левка, — и вру ему, Вадиму Георгиевичу, что это гонорарная ведомость. Он расписывается, передаю деньги за его статьи. А статьи в сборнике бесплатные. Что это так, ни он, ни Валя, ни дочка ее эта, Инна, пацанка эта, не знают и знать не должны никогда. Слышишь, никогда.
Я смотрю на Левку, он не поворачивается, кусает губы.
— Мне стыдно, — говорит он. — Я был ведь первым по его предметам. — Глядит на меня. — Помнишь, нет? Не помнишь.
Отворачивается, руки на руле, смотрит на дорогу.
— Он думает, что я в университете занимаюсь все время проблемами, теорией… Что говорить. Он ни с кем, старик, кроме меня, просто так получилось, кроме меня уже не видится. Вот как оказалось.
Мы по-прежнему едем по проспекту.