Осторожно — люди. Из произведений 1957–2017 годов — страница 76 из 84

го, разных: мелкие, очень гладкие или огромные, вроде куска скалы. И разного цвета: светло-серые, красноватые, просто ржавые. С одного валуна свисают желтые сосульки.

Он пошел быстрее, стучало в голове, и больно стучало во рту, под пломбой.

Тряпки от пальто обматывали голову, как ледяная чалма, сколотая булавкой. Он потянул их ко лбу, пониже. У виска болтался лоскуток, все время подпрыгивал. Когда Турков скашивал глаз, он видел на лоскуте клочок серой ваты — хорошо, что забрал пальто. И поискал глазами Пашу Гусева.

До Паши было теперь метров сто, он давно шел вверх, на сопку, обхватив рукой за спину Геннадия Петровича. Вплотную за ними плелся Костин.

Ветер дул все сильнее, Турков наклонил голову ниже, потом, задыхаясь, прикрывая лоб ладонью, опять поглядел вперед. Костина не было — перевалил за сопку. Этот инженер презирал их всех, а сам… сам он был сопляк, пацан и не любил работать. Владя, штурман-одессит, точно называл его: «Хитролог»!.. Господи… — Турков схватился рукой за щеку, замычал от боли: под пломбой било двойной иглой. В Подольске никогда не болели зубы, а тут у людей — от холода! — выпадают зубы, волосы, болит сердце, течет кровь из ушей, как у механика.

Он сдавил пальцами щеку. От боли прошибло потом, сразу ослабели ноги. Почему ушел сейнер?! Где он — капитан Теплов?.. Кругом одни валуны… Надо представить, что это не сопки, иначе совсем конец… Мой подольский пустырь. Теперь на нем сплошь огороды, а раньше была трава по пояс, в ней играли мальчишки, кругом стояли березы… а теперь он идет по пустырю домой, в пальто… без рукавов, и протягивает руки. И вдруг подумал, что ему за это ни перед кем не стыдно, будь оно проклято!..

Васины ремни на ногах ослабели, и лохмотья чужого ватника волочились по снегу, а на левую ногу поверх тряпок была натянута перчатка механика, коричневая от машинного масла; Турков больше не подтягивал тряпок, чтобы не останавливаться, не чувствовал ничего, только зубы… И нес домой зубы: костяную пластинку акульих зубов, красивую, как белый гребень. Это Паша всегда вырезал и дарил на память, чтобы показывали дома; и было самым лучшим, что живет на свете Паша, которого можно еще догнать!..

Впереди виднелись только следы, их заносило снегом, а наверху, за гребнем сопки, кто-то звал. Тогда он рванулся вперед, протянул вперед руки:

— Идууу! Я — здесь!.. Я живой!

VIII

Не останавливаться, не оборачиваться — экономить силы.

До этого никогда не знал, что можно ощутить свое сердце. Не стук в груди, не биенье и не укол, а само сердце, округлое, небольшое, теплый комочек. Кажется, его можно коснуться ладонью и, правда, держать в руке, защищая. Оно теплое, тонко пульсирует, но стук отдается не в груди, а в левой ключице. Самое драгоценное, что осталось еще на земле и что надо спасти, — собственное сердце. Это оно и зовется — Валерий Костин…

Ни к чему оборачиваться, нельзя спешить… Экономить силы.

Почему ушел капитан Теплов — никогда не понять. Он был самым лучшим, кого тут встретил.

Почему говорили: мороз затуманивает ум?.. Это неправда.

Ноги идут сами, их не чувствуешь, тела давно не чувствуешь. Живы лишь мозг и сердце.

Жили с Тепловым вместе в ДМО. Вечером ели яблоки. Комната четыреста тридцать два — на четвертом этаже. Не службист, как Степан Мироныч. Не «романтик трески», как Геннадий Петрович. Самый умный.

Яблоки лежали на столе в большом кульке, в комнате пахло садом. Пол-литра распивали по очереди — один стакан на двоих. И дверь закладывали на крючок, чтоб не вошла коридорная.

У Теплова большое лицо, широкое. Мягкий курносый нос, крохотные усы, глаза вприщурку и волосы — седоватый ежик. На ногах шлепанцы. Но это с виду прост, а есть размах, независимость. И все понимал.

Что не дело Костина вечно «макать батометры», капитан понимал. Ради чего?! «Тресковой романтикой» сыт не будешь. Капитан понимал. Человек не для того живет. Нужна жизненная полнота. Сейчас. А не послезавтра. Капитан все понимал. Он прочно стоял на земле.

«…Что главное, молодой человек? Смотрите вглубь. Отчего команда слушается и любит? Всегда рискую… Бляха-муха. Но сам сыт и другим даю. И это ценят. Передовое судно. Ни одной аварии. Независим. И все — своим горбом».

«А подумать? Выгодно холодать? На сейнере? Капитану торгового флота? Семья в Херсоне, хороший домишко свой, дети выросли без отца… Может, работу почище, по-интеллигентски? Пожалуйста: на Черном, на теплоходе… помощником. Так? Нет, не так! Жизнью рискуешь. Лед, ветер, дьявол! Но — не помощник, бляха-муха… независим. Сто процентов полярных, раз. Пенсия на будущее самая высшая, два. Премии, три. Передовое судно. Безаварийная работа. Только идти вперед и рисковать с умом. Ради чего? Ради кого? Вы правы: судну плюс — рискуешь. Невыгодно — не рискуешь. Вот он — ветер…»

Ветра больше нет. Под столбами следы от ветра: изогнутые полоски, как на песке, они параллельны друг другу. Нужно идти вперед. С умом. Не напрягая сердце.

Впереди Гусев сажает в сугроб Геннадия Петровича, отходит в сторону: он зовет собаку. Какая тут собака! Нет никаких собак.

Не останавливаться рядом с Гусевым, идти вперед. Ни к чему ждать и нельзя свернуть… Ради чего? Только идти вперед.

IX

Собака стояла внизу, у второго столба, так близко — шагах в двадцати, и смотрела на Пашу Гусева, подняв морду. У нее был розовато-белый, очень узкий язык.

Хотя собака стояла близко, Паша видел ее по-разному: то очень четко, то будто глядел сквозь воду — не было сил. Он хотел крикнуть, но не смог, и осторожно усадил в сугроб Геннадия Петровича. Теперь было ясно, что маяк и поселок рядом.

Он закрыл глаза. Потом опять посмотрел на собаку.

У собаки была морда овчарки и яростные клыки, а спина в рыжих пятнах…

— Пират! — закричал Паша. Собака, не шевелясь, оскалив клыки, глядела на него, как на чужого. Его трясло так сильно, что лязгнули зубы, будто снова стоял на мостике, у трубы…

Тогда он прижал кулак к губам и медленно пошел к собаке вниз.

Она стояла на том же месте, вытянув тонкий хвост. Потом побежала прочь.

— Пират… — прошептал Паша, протягивая растопыренные пальцы.

Собака бежала влево, не оглядываясь и бесшумно, узкая и длинная. За ней по снегу тянулись крестики следов. Это был совсем не Пират. Паша опустил руку.

Он долго следил, как убегает собака: она бежала все так же влево, на вест, а прямо, вдоль столбов, на север, и тоже не оглядываясь, шел к дальней сопке через лощину гидролог Костин, переставляя ноги, как автомат. Гидролог всех обогнал… И Паша вспомнил, как приходилось раньше надевать Пирату намордник, потому что Костин на корабле был «чужим».

Собака была уже совсем далеко, хвост ее торчал кверху, и Паша увидел, что она все время бежала туда: к избушке!

Избушка стояла в снегу — теперь он различал ее ясно — левей, в лощине: крыша белая от снега, и он почувствовал, как слезы застилают ему глаза.

— Коостин! Влеево!.. — Костин, не останавливаясь, лез через сугробы к сопке, вдоль телеграфных столбов. Паша оглянулся.

Геннадий Петрович лежал на спине, запрокинув голову, а из-за гребня сопки выползал на четвереньках Турков.

— Поселок! — закричал ему Паша, тыча рукой в ту сторону, где стояла избушка, куда бежала собака. Но Турков не слышал и полз к нему вниз. Лицо у него было темно-лиловое, он раскрывал рот, как рыба, и, когда останавливался, протягивал руку.

Паша с трудом, спотыкаясь, согнувшись, полез снова вверх, навстречу. Турков лежал теперь ничком в пяти шагах от Геннадия Петровича, и пальцы его медленно скребли снег.

— Поселок, — хрипло шепнул Паша, нагибаясь к Геннадию Петровичу, и увидел, что глаза его открыты. Белки глаз были красные, в красных жилках, а посередине — одни зрачки. Паша схватил его за плечи, и Геннадий Петрович моргнул.

— Я пойду. — Паша наклонился совсем близко. Геннадий Петрович молчал, Турков тихо поднял лицо, залепленное снегом.

— Слышите, — прошептал Паша, отступая и боясь повернуться спиной. — Я… вернусь.

Он пятился от них, держа перед собой руки ладонями вперед, к ним и чуть не упал, оглянулся и посмотрел вниз, в лощину. И, не понимая, откуда силы, бросился вниз по склону, скачками, не думая, что разобьется. Навстречу, снизу, под ноги, мчался снег и серые кусты, справа — валун в снегу; гремело в груди, в голове, второй валун был прямо; Паша рванулся в сторону, покатился вниз, как бревно. Снег забивал глаза, нос и уши, а все тело было горячим, мокрым от пота…

Он влетел в сугроб и, поняв, что лежит неподвижно, выплюнул снег. Очень громко било в висках. Он вытер уши и сел. Ветер совсем утих, и такая тишина, будто все вымерло на земле… Паша с трудом потряс головой, протер глаза.

Над сопками стояло солнце — дымный оранжевый шар, и лежали в лощине голубые снега. Снега блестели, это был чистый наст. По насту на север, к сопке, тянулся человеческий след: темные дырки, а сбоку от них — голубые столбы. След уходил все дальше и пропадал у плоских сугробов, они отливали розовым, а от сугробов, как от столбов, падали тени. Костин ушел.

Паша поглядел на избушку слева, куда скрылась собака. Теперь казалось, что избушка близко… Это был квадратный черный валун в человеческий рост, сверху, как крыша, нависала лепешка снега. И Паша встал.

Наст у валуна на сотню метров был чистый-чистый и очень тонкий, и не было никакой собаки и никаких собачьих следов…

Паша стащил ушанку, вытер лоб и снова сел в сугроб. Потом натянул на голову ватник, лег, и сразу пришел покой, только кровь стучала в ушах. И подумал: сколько прошли… Пять или двадцать, или семьдесят пять километров?.. Он не знал. Если бы ночью не струсил, мог бы спасти Пирата, но все равно: ни одна собака, ни одно животное не вынесло бы их пути.

Он лежал, не шевелясь, хотя хорошо понимал: скоро исчезнет холод, потому что, если совсем не двигаться, все кончится. До маяка не пять километров, теперь он знал. Но Геннадий Петрович не мог им сказать другого, иначе померли бы давно… У Геннадия Петровича были больные ноги, и прошел от скал всего полкилометра, да к тому же без сапог-унтов, а дальше один не смог. Если б еще найти ему палку, но ничего нет деревянного.