». Как только он подрос настолько, что мог держать в руках кайлу, стал помогать семье выбраться из долгов, приковывающих всех рабочих к хозяйским приискам. Потом работал в штольне прииска Андреевского.
В печально прославившемся на весь мир апреле 1912 года он вышел вместе с отцом и другими бастующими рабочими к народному дому прииска Надеждинского, где сидел жандармский ротмистр Терещинков, чтобы подать ему «сознательную записку». После первого же залпа парень сообразил повалиться рядом с убитым отцом. Через день от ран умерла и мать. Он прекрасно запомнил этот день и, не желая оставаться в опустевшем общежитии-бараке, ушел в Дальнюю Тайгу. Потомственный пролетарий превратился в романтичного бродягу-люмпена, доброго к трудовому люду и нетерпимого к жестокости, фальши и вообще к сильным мира сего. Всю жизнь он искал и добывал золото, но так и не приобрел той жестокой алчности, которую оно обычно вызывает, Яркий блеск благородного металла не ослепил зорких глаз, а его сладкий звон не заглушил журчание горных ключей и лесных шорохов в ушах Сашки-Тайги. Он просто презирал этот металл как предмет индивидуального обогащения. Золото стало для него средством анализа человеческих страстей и душ, средством своеобразного спорта для себя — мерилом собственных способностей и возможностей. Он слишком хорошо запомнил огромную братскую могилу прииска Надеждинского (ныне Апрельского), куда закопали его семью вместе с надеждой с помощью золота «выйти в люди» или получить возможность решать людские судьбы. На него произвел неизгладимое впечатление вид взмокшей от слез земли около той ямы, куда снесли около трехсот жертв Ленского расстрела. Не мог же он остаться в своем забое и также гнуть спину на тех зверей. Однако другой специальности, кроме промывки золотоносных песков, он не знал. Страна обетованная — «жилуха», манящая его с раннего детства, могла быть достигнута только благодаря его труду и благородному металлу. Со страстью охотника он выслеживал русловые и террасовые россыпи, потом собирал двух-трех человек и несколько месяцев яростно переворачивал тонны мерзлой земли, чтобы на несколько килограммов золота, заключенных в ней, достичь Сибирского Петербурга — родины его отца. Ему было ясно, что после девяноста лет хищнической охоты алчных людей в руслах и террасах Бодайбо, Патома, Жуй и Хомолхо не осталось мест, дававших когда-то по килограммам металла на тонну породы. Его устраивало пятнадцать и даже десять граммов на тонну перебуторенной земли, что обеспечило бы выполнение его мечты взглянуть на жилые места. Посмотреть — и вернуться обратно…
Бригада, собранная Тайгой, рубила себе избенку и, не пропуская ни одного дня, и в жару, и в стужу, и в дождь, и в снег, по колено в ледяной воде, ворочала землю. Было трудно. Сашка не давал отдыха, не терпел долгих перекуров, выгонял из бригады без жалости проявивших леность или нечестность, но никогда не ошибался в выборе фартовых мест. Зная его характер, к нему шел далеко не каждый, но тот, кто приходил, неизменно намывал достаточно металла быстрее многих соседей.
Когда в кожаном мешочке Тайги оказывалось ровно столько металла, чтобы обеспечить приличную одежду и средней пышности выезд в Иркутск, он созывал соратников.
— Вот вам золото, — говорил он, отсыпая точно равную долю себе. — Вот вам фартовая ямка. Как работать, вы теперь научились. Старайтесь. А я пошел в жилуху.
И Тайга шел к Бодайбинскому порту. Через несколько дней он возникал у окошечка золотоприемщика и менял часть золота на боны. Немного позже чисто вымытый, выбритый, благоухающий дорогим одеколоном, в костюме последней моды Тайга степенно поднимался к двери ресторана «Рекорд».
Меньше чем через неделю с опухшей физиономией в рваных штанах и немыслимо грязной рубахе с чужого плеча Сашка-Тайга, провожаемый благодарными собутыльниками, возвращался искать россыпи в Среднюю Тайгу.
«Рекорд» был непреодолимым барьером на пути Коновалова в жилуху. Так он и не преодолел этот барьер за все свои шестьдесят лет…
Разные люди, разные судьбы, очень разные наклонности и обостренные тайгой страсти. Конечно, очень нелегко и даже небезопасно управлять таким коллективом. Но люди заразились жаждой открытия. Ими овладел и неукротимый интерес, есть или нет тут золото, и смутные надежды на фарт. Все их страсти гасились работой.
А тут еще Колобаев! За пятнадцать лет таежных топографических съемок при сравнительно небольшой зарплате он превратился в нервного, мелочного человека, воспламеняющегося по каждому самому, казалось бы, незначительному поводу. Он ни с того ни с сего начинал кричать на своих рабочих или на кого угодно, кто попадался под руку. Его рабочие совершенно не были приспособлены к таежным работам. Разнузданные, ленивые, они даже не утруждали себя ежедневным утренним умыванием, особенно во время заморозков. Искатели легкой жизни вроде современных тунеядцев, они жестоко ошиблись, попав в тайгу. Ни легких заработков, ни тем более легкой жизни они тут не обрели. Особняком из этой группы стоял Бутаков. Он не любил распространяться о своей судьбе и прошлой жизни. На его широком лице зло посвечивали маленькие бесцветные глазки-щелочки. К топографу он попал, как говорится, из рук в руки от ворот лагерей, где он провел последние три года. Внешне Бутаков души не чаял в Колобаеве. Он прямо извивался, стремясь вылезти из кожи для удовлетворения интересов и малейших желаний своего непосредственного начальника. Подать, подвинуть, поддакнуть, вступить в разговор с поддержкой мнения топографа, казалось, было главным в его жизни. Когда тот раздражался и начинал кричать, Бутаков тоже начинал кричать на виновного, усиливая бессмысленный шум и взвинчивая нервозность.
Непреклонная честность и принципиальность Киры, ее отвращение ко всякого рода фальши и тем более лживости с первых же дней восстали против Колобаева и его рабочих. Буквально через несколько дней знакомства Колобаев и Орлова не могли спокойно видеть друг друга и взрывались по всякому поводу и без него. Забывая свое мужское достоинство, Колобаев мог грубо, обидно своим визгливым голосом набрать на Киру за то, что она повесила сушить полотенце на его палатку, так как на других палатках уже висели какие-то предметы.
Как из-под земли сейчас же возникал Бутаков и отпускал ехиднейшие замечания по поводу белья «провинившейся». Никакие уговоры не могли исправить создавшихся отношений и тем более характера топографа.
Пришлось разделить сферы исследования обоих подотрядов, чтобы потушить возраставшую ненависть. Окончив съемку перспективной площади в верховье Хомолхо, отряд Колобаева отправился вниз по течению в бассейну Семикачи— притоку Хомолхо, на который в то время не было карты. Отряд же Киры с рабочим, коллектором Володей Лиманчиковым — студентом Бодайбинского горного техникума на двух вьючных лошадях отправился в верховья реки Большого Патомана. В конце августа, когда будет закончена топографическая съемка Семикачи, все съемочные подотряды должны встретиться в устье этой реки на зимовье Семикача.
Зимовья в ленской тайге — это гостиницы, построенные сообразно потребностям зимнего гужевого транспорта через шестьдесят километров вдоль рек или зимних дорог, между наиболее важными приисками. Чаще всего зимовье состоит из двух комнат. Так сказать, в приемной устроены плита, небольшой стол и широкие нары во всю длину помещения. За дверью, во второй комнате, помещается смотритель зимовья. Обычно смотрителями становятся пожилые супруги, которые уже не могут промышлять ни в качестве охотников, ни в качестве старателей.
Семикача по здешним местам была, пожалуй, самым большим и благоустроенным зимовьем. Обе комнаты были приспособлены для приезжих, а зимовщик построил себе собственный домик с двумя комнатами, двор с сараями, баню. Как мне сказали еще в Бодайбо, зимовщиком здесь был бывший кулак, служивший денщиком Пепеляева, того самого генерала, о котором старики вспоминают до сих пор с содроганием из-за особенно изощренных зверств.
Когда мой подотряд в назначенный день пришел к зимовью, Колобаев уже занял одну комнату непосредственно у зимовщика для вычерчивания карты. Он рассчитал всех своих рабочих, кроме Бутакова, и те в поисках работы ушли на прииск Светлый. Но и Бутакова не было. За три дня до нашего появления приехал верховой милиционер и, не объясняя причины, отконвоировал его на Светлый, где помещался милицейский участок.
Вид зимовья и особенно зимовщика произвел на нас сильное впечатление. Огромная, почти в полтора километра длиной поляна раздвигала не очень высокие сопки, протягивалась вдоль долины Хомолхо, начинаясь прямо от устья Семикачи. Она была занята прекрасным, совершенно чистым лугом. Около леса стояли опрятные домики зимовья, в прибрежных кустах на берегу речки скрывалась баня. Траву скосили и собрали в несколько стогов, огородив их слегами от набегов косуль, которых здесь было великое множество. По стерне паслись две коровы. Во дворе и вокруг зимовья была идеальная чистота, что отличало его от других населенных мест ленской тайги. Мирная, идиллическая картина как бы сошла с полотна фламандского художника.
Оставив лошадей на попечение рабочих и коллектора около устья Семикачи, где решили ставить палатки, и подходя в противоположный край поляны к зимовью, я крикнул: «Эй, кто дома?» И с трех сторон горы вразнобой передразнили: «Эй… оо…аа». Акустика поляны была изумительной.
Через два километра от этой располагалась другая поляна немного меньших размеров, о чем мы узнали на следующий день.
На мой крик из сарайчика вышел зимовщик. От изумления я несколько мгновений не мог произнести ни слова. Он был копией пирата, запомнившейся с детства повести «Остров сокровищ». Невысокого роста, широкий в плечах, с неестественно длинными, почти до колен руками. Пестрая — красная с желтым — рубаха, подпоясанная веревкой, олочья из шкуры косули полузакрывали босые ноги. Седеющую голову прикрывал красный в «горохах» платок с узлом на правом ухе. В левом же ухе висела большая золотая серьга. На рябом лице несколько шрамов — то ли от медвежьих когтей, то ли от