На той стороне холма, где расположился родич, пчелы были все как на подбор – честные, работящие, палево-золотые трудяги, таскавшие в улей нектар просто-таки в непристойных количествах. У самого же Гао пчелы были сплошь черные, злые, сверкающие, будто пули, а меду производили ровно столько, чтобы пережить суровую зиму, и еще немного сверх того. Старому Гао этой малости едва хватало, чтобы распродать у себя же в деревне, по небольшому куску сот в одни руки. За соты с расплодом, полные сладких пчелиных деток (добрая закуска, почти мясо), он, конечно, просил больше – когда они вообще были, а случалось такое нечасто, потому как пчелы его, угрюмые и свирепые, все, что делали, старались делать поменьше, в том числе и новых пчел. К тому же Старый Гао всегда помнил, что каждая съеденная личинка – это будущая пчела, которая в этом году не принесет ему меду, а значит, и денег.
Да и сам Старый Гао характер имел мрачный и злой, совсем как его пчелы. Когда-то у него и жена была, но умерла родами. Сынишка, убивший ее, прожил неделю, а потом и сам отправился на тот свет. Некому будет устроить погребальные обряды для Старого Гао, никто не станет убирать его могилу по праздникам, не оставит на ней подношений. И помрет он, никому не нужный, непрощенный и незамеченный – совсем как его пчелы.
Поздней весной, когда дороги расчистились, из-за гор пришел старый белый путник с громадным коричневым мешком, притороченным за плечами. Однако вести о нем добрались до Старого Гао первыми.
– Объявился тут один варвар, пчелами интересуется, – сказал ему двоюродный брат, который с той стороны долины.
Гао на это ничего не ответил. К брату он зашел купить ведро бросовых сот – поврежденных, вскрытых, которые все равно скоро испортятся. Покупал он их задешево, на корм собственным пчелам, а если и перепродавал потом у себя в деревне, так кому какое до этого дело? Кто успел, тот и съел. А пока они вдвоем сидели в кузеновом сарае на склоне холма и пили чай. С поздней весны, когда начинал течь первый мед, и до первых морозов кузен переселялся из своего деревенского дома сюда, повыше да поближе к своим пчелам, чтобы никакой вор до них не добрался. Супруга его и дети таскали медовые соты и фляги белоснежного меда вниз, к подножию холма, на продажу.
Старый Гао воров не боялся. Блестящие черные пчелы с его пасеки сами разберутся со всяким, кто рискнет потревожить их покой. Поэтому и ночевал преспокойно в деревне, пока не приходила пора собирать мед.
– Я послал его к тебе, – сообщил кузен Гао. – Ответь на его вопросы, покажи ему пчел, и он даст тебе денег.
– Он на нашем языке-то говорит?
– Диалект у него прежуткий. Утверждает, что учил его у матросов, а они в основном из Гуанчжоу. Но схватывает он быстро, даром что старый.
Гао хмыкнул, матросы его не интересовали. День уже близился к полудню, а ему еще цельных четыре часа брести через всю долину до своей деревни, и это по дневной-то жаре. Чашку свою он допил. Чай у кузена всегда водился лучше, чем Гао мог себе позволить.
До своей пасеки он добрался затемно и большую часть добычи пустил на самые слабые ульи. Всего их у него было одиннадцать. А у кузена – больше сотни! Пока заливал мед, его успели два раза ужалить – в тыл руки и в загривок. За всю жизнь Гао жалили раз, наверное, с тысячу. Укусы других пчел он едва замечал, но те, что от его собственных, норовистых, вороных, болели на удивление долго, даже когда спадали опухоль и краснота.
На следующий день к деревенскому дому Старого Гао прибежал мальчишка – сказать, что его кто-то спрашивает (а собой этот кто-то – настоящий заграничный великан). Старый Гао в ответ неодобрительно крякнул и двинулся через всю деревню неспешным черепашьим шагом, так что скакавший впереди малец скоро пропал из виду. Чужака Гао нашел на крыльце у вдовы Чжан, с чашкой чаю в руках. Пятьдесят лет назад Гао знавал мать вдовы Чжан, она водила дружбу с его женой. Теперь-то она давно умерла. Вряд ли кто-то из знакомых жены еще остался в живых. Вдова Чжан налила Гао чаю и представила престарелому путнику. Тот как раз снял заплечный мешок и расположился у столика.
Они пригубили чай.
– Не покажете ли мне ваших пчел? – попросил незнакомец.
Смерть Майкрофта означала конец Империи. Вряд ли это понимал кто-то еще, кроме нас двоих. Он лежал в этой бледной комнате, укрытый только тонкой белой простыней, словно уже превращался в призрак, каким его обычно представляли себе другие. Для довершения образа в простыне не хватало только дырок для глаз.
Я думал, болезнь сгложет его, но нет, Макрофт был толще, чем когда-либо; пальцы у него распухли в белые, лоснящиеся от жира сосиски.
– Доброго вечера, Майкрофт, – сказал ему я. – Доктор Хопкинс говорит, тебе осталось жить две недели. Он предупредил, чтобы я ни в коем случае не сообщал тебе об этом.
– Твой доктор – болван, – отозвался Майкрофт, перемежая слова долгими хриплыми вздохами. – Я и до пятницы не протяну.
– До субботы, в крайнем случае, – заметил я.
– Ты всегда был оптимистом. Нет, вечер четверга, а потом от меня останется только задачка по геометрии для Хопкинса и гробовщиков из «Снигсби и Малтерсона»: как извлечь мое тело из этой комнаты и из дома в целом. Та еще задачка, скажу я тебе, учитывая, какие тут узкие двери и коридоры.
– Я уже думал об этом, – признался я. – Особенно учитывая лестницу. Но они, скорее всего, вынут оконную раму и спустят тебя на улицу на лебедке, как пианино.
Майкрофт на это только фыркнул.
– Мне пятьдесят четыре года, Шерлок. Все британское правительство спрятано у меня в голове. Не партии с выборами и прочий бред, а самая суть дела. Никто больше не в силах понять, как связаны пустоши Северного Уэльса с маневрами наших сил в Афганистане. Никто больше не видит целой картины. Ты можешь себе представить, во что эти оболтусы и их дети превратят всю историю с индийской независимостью?
До сих пор, признаться, этот предмет меня нимало не занимал.
– А Индия станет независимой?
– Неизбежно. Максимум лет через тридцать. За последнее время я написал на эту тему несколько меморандумов. Как и на многие другие темы. И про русскую революцию (которая, рискну предречь, случится в пределах десяти лет), и про германский вопрос, и… ох, да всех не перечесть. Не то чтобы я ожидал, что их прочтут или тем паче поймут…
Еще один жуткий хриплый вздох. Легкие моего брата громыхали, как ставни в пустом доме.
– Если бы я остался жив, Британская империя сумела бы протянуть еще по меньшей мере тысячу лет, неся всей планете прогресс и мир…
В прошлом, будучи совсем мальчишкой, я почитал своим долгом воздать Майкрофту за каждое такое грандиозное заявление отборными издевательствами. Но не теперь же, не на смертном одре. Тем более что в одном я был совершенно уверен: мой брат говорит не о том государстве, что существовало в действительности, не об ущербном и несовершенном создании ущербных и несовершенных людей, но о великой Британской империи его воображения, величественной силе цивилизации и всеобщего процветания.
В империи я никогда не верил, не верю и сейчас. Зато я верю в Майкрофта.
Майкрофт Холмс… Пятьдесят четыре года от роду… Ему довелось увидеть зарю нового века, но Ее Величество королева все равно на несколько месяцев его переживет. Она старше его на тридцать с лишним лет, но для своего возраста – вполне еще крепкая старая сова.
Интересно, можно ли было как-то отсрочить этот злосчастный конец?
– Конечно, ты прав, Шерлок, – отозвался на мою мысль Майкрофт. – Если бы я только заставлял себя заниматься физкультурой… Если бы питался канареечным семенем и капустой вместо стейков… Если бы ходил на сельские танцы, завел жену и щенков и во всех прочих отношениях вел себя противно собственной натуре, то мог бы купить себе еще с десяток лет. Но что бы мне это дало? Да ничего особенного. Рано или поздно старческое слабоумие догонит каждого. Нет уж. Мое мнение таково, что на отладку нормально работающего государственного аппарата нужно не менее двухсот лет, не говоря уже о разведывательной службе…
Я промолчал.
На стенах бледной комнаты не было никаких украшений. Ни дипломов и грамот Майкрофта, ни гравюр, ни фотографий, ни картин. И, сравнивая эту пещеру аскета с моей собственной захламленной берлогой на Бейкер-стрит, я задумался – и уже не в первый раз – о том, как устроен породивший ее разум. Никакой потребности во внешнем он не испытывал, у него все было внутри – все, что он когда-либо видел, прочел или пережил. Майкрофт мог закрыть глаза и преспокойно отправиться в Национальную галерею, или засесть в читальном зале Британского музея, или – что более вероятно – заняться сопоставлением разведданных с отдаленных окраин империи с ценами на шерсть в Уигане и статистикой по безработице в Хоуве, и на этом основании приказать повысить по службе одного человека или тихо удавить другого.
Майкрофт издал достойный исполина вздох.
– Это преступление, Шерлок.
– Прости, что?
– Преступление, брат мой. Не менее мерзкое и чудовищное, чем любое бульварное убийство из тех, что ты расследуешь. Преступление против всего мира, против природы, против порядка.
– Должен признать, старина, я не очень тебя понимаю. О каком преступлении ты говоришь?
– О своей смерти, конечно – если в частности. И о смерти вообще.
Он посмотрел мне прямо в глаза.
– Я серьезно, Шерлок. Разве это не преступление, достойное тебя, дорогой братец? И оно займет тебя надолго – в отличие от того бедолаги из Гайд-парка, который еще духовым оркестром дирижировал. Его третий кларнет убил, с помощью препарата стрихнина.
– Мышьяка, – поправил я его, почти машинально.
– Если дашь себе труд подумать головой, – сердито прохрипел Майкрофт, – поймешь, что мышьяк в организме, конечно, есть, но попал он туда, нападав ему в суп – в хлопьях зеленой краски с парковой эстрады. Симптоматика отравления мышьяком – стопроцентный ложный след. Нет, прикончил беднягу именно стрихнин.