е настроение, с каким ехал утром, то возьми себя в руки. Без мудрований! Без выкрутасов! Слышишь? А сейчас думать только о брусе для гидросуппорта! И больше ни о чем!...
Дальше пошло уже более трудное.
Подошел мастер, постоял за спиной, поскреб лысину. Никита не позволил себе это заметить, отвлечься, выйти из того состояния сосредоточенного равновесия, которое давалось ему только за трудной работой, в пылу увлечения работой, и было, возможно, ближе всего к состоянию счастья. Даже в спорте, в азарте игры или соревнования он не знал такого забвения себя, такого ощущения полноты возможностей, полноты жизни.
Мастер тихо исчез - Никите нечего было указывать, сам он не маленький, сделает как надо.
Захватив брус, Никита пошел к проверочной плите. Недовольно скривил губы - никто на ней не работал, а деревянная крышка, которой требовалось ее закрывать, стояла поодаль у стены. Ленятся, черти, делать как следует! Провел по поверхности плиты ладонью, потом концами своих гибких, чутких пальцев. Ну как? Нет ли едва заметной, крошечной царапины? Чтобы избежать забоин и царапин, класть и снимать деталь надо было возможно осторожнее, стараясь не задеть плиту краем, углом детали. Кончив работу, плиту следовало вытереть насухо, смазать тонким слоем масла и накрыть. Но некоторым не хотелось возиться - ладно, обмахну разок тряпицей, сойдет и так, без масла. А мастер, мужик толковый, добротный, опытный производственник, иной раз смотрел сквозь пальцы на такие мелкие нарушения: у человека воз работы, у человека заработок, надо понимать. Он в чем-то нажимал на рабочего, а в чем-то уступал, давал поблажки, соблюдая баланс, не желая портить отношения,- да, рекомендуется небольшие изделия притирать не только на середине плиты, но и сбоку, словом, по всей плоскости, чтобы был равномерный износ; но рабочему надо об этом специально думать, лишняя забота; будешь напоминать, скорее всего все равно не усечет, сделает, как ему проще, а в голове останется - мастер жужжит всякое, можно и не послушаться, ничего существенного...
Царапин вроде не нашлось, поверхность была в порядке. Но все-таки открытая, без крышки плита рассердила Никиту, выбила его из колеи. Захотелось разрядиться, на ком-то сорвать свое раздражение. А виноватых поблизости не было.
Был невиноватый.
Недалеко от плиты возился рабочий Соколенок, нагнувшись над ящиком с какими-то деталями. Никита поднял одну бровь, неприятно поджал губы, сделал равнодушно-презрительное лицо (с таким лицом двигаются некоторые заправские любители танцев, бестрепетно положив руку на бедро партнерши, как будто это стол или подоконник).
- Это не вы случайно,- Никита обращался к Соколенку,- сейчас работали на плите? Не вы случайно позабыли закрыть?
Он был оскорбительно вежлив. Обычно в цехе говорили «ты», погрубее и куда более дружелюбно, даже если ругались.
Соколенок, много старше Никиты, отец семейства, пришел в цех в прошлом году учеником и только недавно получил разряд. Он был строевым командиром; прыгая с парашютом, неудачно приземлился, слегка повредил ногу, в результате пришлось демобилизоваться. Слесарная работа у него не очень ладилась, человек зрелый, самолюбивый, Соколенок страдал от своего ложного положения, каждый случай брака, каждую свою ошибку переживал так болезненно, что трудно было смотреть на его широкое побледневшее лицо с дергающимися губами. А тут еще выбрали в цехком (хотя он отказывался, просил повременить). Он вел кружок в сети политучебы, выступал на собраниях и, выступая, говоря разные хорошие слова, остро чувствовал, что не заработал еще права их говорить, что любой может бросить ему в лицо: «Языком ты мастер работать, а вот руками...» Его щадили, не вывешивали на доску брака, давали встать на ноги, а ему казалось, что это еще хуже: искусственно оберегают авторитет, держат на особом положении. И может быть, больше всего его смущало молчаливое презрение Никиты Иванова, который смотрел сквозь него как сквозь стекло, смущала надменная усмешечка «будущего главного», острый взгляд, кинутый на ходу, через плечо, как раз тогда, когда у Соколенка неприятно, фальшиво заскрежетал напильник или вкось скользнуло зубило под неточным ударом молотка.
Никита откровенно пренебрегал Соколенком. В его представлении это был человек фразы, пустого слова, с белыми, неумелыми руками, беспомощными пальцами, которые он то и дело ушибал, резал, и со смешными повадками - смотрел по учебнику «положение ног при слесарной рубке», «прием загибания кромки листа под углом», то есть такие вещи, которые для Никиты были все равно что ходить или дышать.- Я на доске не работал,-- ответил Соколенок, разгибаясь.- Ну что ж!Никита отвернулся, а губы Соколенка задергались - столько в этом коротком «Ну что ж!» было холодного высокомерия мастера, а может быть, и бессознательной жестокости к неумелому, неудачливому. Или сознательной?
Вряд ли Никита понимал, что, задевая Соколенка (и задевая несправедливо, грубо), он брал реванш, отыгрывался за свою внутреннюю размягченность, за недавние неприятные, непонятные мысли о старухе, о собаке. Этим безобразным молодечеством, этой ухарской выходкой как бы доказывал самому себе, что еще не совсем раскис, еще может показать зубы, огрызнуться.
Никита, а не будет ли тебе завтра стыдно, если вспомнится, придет на память этот беглый разговор? Ну, не завтра, так послезавтра... Ладно, время покажет.
Строгий и сосредоточенный, Никита, внутренне отстранившись от всего постороннего, мешающего, ровным слоем размазал по плите черную краску, приложил свою планку, медленно,тщательно поводил ее взад-вперед. Осторожно снял, рассматривая следы краски на поверхности, которую только что шабрил. Окрашенные места... приподнятые участки металла... значит, тут и надо было снимать, Шабрить дальше. Проверка точности шабровки производилась по количеству пятен. Так оно и пойдет: лошабрить, потом приложить к плите, посмотреть, опять пошабрить. Кропотливое, нудное дело, требующее терпения, аккуратности, сноровки и еще раз сноровки. Поверхность будет понемногу выравниваться, приближаясь к той идеальной воображаемой плоскости, с которой она никогда не сможет сравняться, которой вообще не существует в природе.
Соколенок стоял и смотрел с замиранием сердца. Сухие, легкие, серебристые иголки стружки ложились изморозью на ладно сидящий, замысловатый комбинезон Никиты (множество «молний» и карманов), они колко, снежно поблескивали. Шабрил Никита уверенно, как будто бы легко, играючи, движения, хотя и короткие, были не отрывистыми, а слитноплавными, острый конец шабера при каждом ходе едва заметно отделялся от металла, чуть поднимался вверх (иначе останутся заусеницы). Если в начале работы, соскабливая большие пятиа, грубоватые бугры, Никита позволял себе шабрить еще сравнительно широко, делать штрихи по полто- ра-два сантиметра, то теперь двигал инструмент на три- четыре миллиметра, не больше,- и делал это с чистотой виртуоза. Соколенок говорил себе - нет, никогда он не сможет работать с такой небрежной и завидной уверенностью, это не просто выучка, не просто опыт, это дарование, талант.
Золотая голова Никиты в косом луче света была почти неподвижна, работали руки, плечи...
Кончил. Отдал брус. Все в порядке. Теперь можно убрать инструмент, он больше не понадобится. Никита откинул слипшуюся прядь, вытер лоб.
И вдруг верстак и все на нем стало смутным, неотчетливым. Он вспомнил то, что забыл, вернее, хотел забыть. Вспомнил, ощутил подземный холодок метро, накал движения, уловимый даже сквозь стекло окна, и на черном струящемся подземном фоне отчетливо увидел ее лицо, чуть-чуть повернутое в сторону, с затененными глазами и смело раскинутыми бровями, с маленькой резкой складкой на переносице, складкой мысли.
- Никита, главный хочет знать...
- Да. Сейчас иду.
Он понял, что ни от чего не избавился, не отвязался. И что не жить ему спокойно на свете, пока он не разгадает тайну этой встречи в метро', не выяснит, в чем, собственно, тогда было дело, не увидит опять... уже не в отраженье, а так, наяву... просто так, как видит вот этот напильник...
- Да, я иду!
Столовая у нас в первом этаже, рядом с типографией, вход отдельный. Чтобы в нее попасть, надо спуститься на лифте, выйти из главного подъезда и пробежать кусок двором.
Я выбралась наконец пообедать. Работница типографии, немолодая, Малоприметная, сидит в тени раскидистого дерева. Руки в краске. Синий застиранный халат с подвернутыми рукавами. Ест бутерброд.
Знакомая женщина. Какая знакомая женщина. Откуда я ее знаю? А, вспомнила! Это же мать Никиты Иванова, моего героя. Когда я ее выдумала, то трудоустроила (давно дело было, еще в первой части) поблизости от себя, в нашей типографии. Выбрала первое, что мне пришло в голову. И теперь она работает, в соответствии со своим характером, тихо, добросовестно, аккуратно. Не причиняет забот ни мне, ни начальнику цеха.
Ест бутерброд с котлетой. В столовую она не ходит. Зачем тратить лишние деньги? Пообедать можно и дома, после пяти.
Мать вечно ворчит на своих мальчиков, частенько с ними ругается. А вместе с тем живет только ими, только для них. Ей самой ничего не надо, ничего не хочется. На себя жалеет потратить лишний рубль, без конца штопая и перештопывая чулки в резинку, выкраивая из старой кофточки безрукавку, чтобы поддевать зимой для тепла под халат.
О матери, матери! Великое святое племя матерей. Не переводится оно на земле, Я бы поставила памятник неизвестной матери. Или бабушке. Бабушка .- это другое великое и благородное желание. Бабушка по отношению к матери - как дважды Герой Советского Союза по отношению к просто Герою.
Не так давно перечитала я «Отца Сергия» и удивилась: помнила многое, особенно известную сцену соблазнения, а конец не помнила. Кому истомившийся, отчаявшийся отец Сергий готов поклониться в ноженьки? Бабушке. Да, простой обыкновенной бабушке из большой бедной семьи. Бабушке, которая вся в хлопотах, в трудах, у которой на руках больной зять, пятеро внуков, которая и хлеб замешивает, и содержит семью уроками, и нянчит малышей, обо всех думает, всюду поспевает и не видит в том никакого подвига, ничего особенного не видит в своей жизни, напротив, винит себя в чем-