Капитан расчувствовался, написал в газету, ходил куда- то, хлопотал. В конце концов было принято решение построить дом для внучки героической русской женщины, которая с опасностью для жизни прятала у себя раненых бойцов и офицеров. И за голубым домом, в глубине квартала, вырос кирпичный дом под добротной железной крышей, а заодно просторный сарай, выкрашенный густо-зеленой масляной краской, с окнами и крылечком, снльно смахивающий на жилой дом, а заодно курятник и еще всякая всячина.
И жила теперь крепкая баба, как в сказке, не то в голубом доме, не то в кирпичном, не то в зеленом, а может быть, во всех трех сразу. Две сестренки, обе на одно лицо, с серенькими лицами и голодными глазами, мыли полы, поливали грядки дерьмом из уборной, кипятили инструмент, драили шарики и шишечки зубоврачебного кресла. На дворе здоровенная дворняга в жаркой шубе сторожила покой хозяйки, жрала что-то питательное и дымящееся из огромной глиняной миски, а на нее смотрели грустные недетские глаза девочек. Однажды вышла какая-то неприятность... кажется, хозяйка сильнее, чем надо, ударила одну сестру, а может быть, девчонка сама ударилась головой о балку сарая, где держали свинью и где крепкая баба экономила на электричестве. Замять эту историю, все как-то втихую уладить помог тот же Начальник.
Крепкая баба сменила пуховый платок на фетровую жесткую шляпу с бантом и черной резинкой под подбородок, у нее была синяя бостоновая шуба, туго обжимающая ее широкую квадратную талию, увенчанная чернобуркой, с каменными трубочками клеша, с блестящей подкладкой. Вся она, монументальная, налитая здоровьем, наглая, была воплощением довольства, умения устраивать на нашей грешной планете земные житейские дела. Волосы ее из седоватых давно стали пронзительно-желтыми, пережженными на концах в труху, с темной полоской вдоль пробора, на руках появились золотые часы и браслеты, врезанные в мясо, во рту обильно засверкали золотые зубы, в ушах, оттягивая вялые мочки, повисли грубые золотые подвески, на колыхающейся, низко опущенной груди подскакивала фунтовая золотая брошка.
Летом все углы сдавались приезжим дачникам, они копошились, как муравьи, вокруг домов - и зеленого, и кирпичного, и голубого, с корытами, керосинками, детскими колясками, гамаками. Их прописывали как родственников (Начальник ставил подпись и, подышав на печать, прикладывал ее к листу).
Крепкая баба стала часто ездить в Москву, намекая, что у нее там «сердечный интерес». Попутно охотно брала заказы - купить в московских магазинах что кому нужно. «Ох, я как раз себе ищу то же самое. Отчего не удружить? Ну, накинете мне немного за хлопоты, беготню». То это был тюль с мушкой. То копченая колбаса. То чешские теплые суконные ботинки, прозванные «прощай, молодость», только-только появившиеся в продаже... Прихватывала с собой для выстаивания в очередях и ношения тяжестей крестного, либо крестную (при домах завелась старушка под таким наименованием), либо рослую тринадцатилетнюю Любку, девчонку на все руки.
Операции ширились, наценки понемногу росли, масштабы привоза тоже. Едва появлялась маленькая, пусть самая маленькая трещинка в нашем хозяйстве, как крепкая баба тут же чуяла ее, запускала туда короткопалые руки, вцеплялась малиновыми лаковыми ногтями. Любая недостача, любой дефицит, случайная заминка с подвозом, нерасторопность торговых организаций - все это шло ей на пользу, питало ее, помогало отращивать толстые щеки и широкий кучерской зад. Выпустили новинку: штапель, его не хватало - она состояла при штапеле, она была со штапелем в дружбе, лепилась к нему - не оторвешь. Вволю штапеля - он ее больше не инте ресовал, она и не глядела на заваленные прилавки. Уже охотилась на другую дичь, выискивала другое. Сыпала в мешок навалом, как семечки, химическую рижскую помаду, тогда новинку. Или договаривалась с шоферами-леваками, как лучше подбросить до Берендеева партию первых холодильников «Газоаппарат». Или скручивала в тугой рулон коврики «под гобелен» с рыцарскими замками и венецианскими гондолами.
Из Москвы к ней стал наезжать и подолгу гостить друг- приятель, очень высокий и очень худой, с остро торчащими локтями, плечами, коленями, немного уже плешивый, с зачесанной через лысину прозрачной, точно приклеенной прядью редких волос. Он надевал спортивный костюм, синий с белой полосой у горла, или ярко-красный, и, длинный, тонкий, весь остроугольный, как будто спичечный, бегал по полям, мелькая коленями и локтями. Крепкая баба объясни ла, что он, с одной стороны, спортсмен, тренер по спорту, заработки имеет весьма приличные (оплата почасовая), а с другой стороны, еще и фотограф (оплата сдельная). В Берендееве она спичечного быстро приспособила к делу - он бродил с фотоаппаратом (а потом ездил, когда обзавелся своей машиной) по ближним и дальним селам, снимал колхозников и возвращался в голубой дом с карманами, набитыми скомканными бумажками. Было замечено странное обстоятельство - он любил нагибаться и нюхать цветы; где нагнется, там трава мигом чернеет и скручивается, как от огня, и долго потом ничего на этом месте не растет.
Друга своего крепкая баба держала в большой строгости и не любила оставлять наедине с Любкой, которая, несмотря на тяжелый труд и легкий харч, все хорошела, обещала стать красоткой.
Время шло. И, наконец, случилось важное событие в жизни крепкой бабы - ей удалось породниться с товарищем Гусаковым.
Товарищ Гусаков прочел в какой-то московской газете заметку о восьмидесятилетней героической старухе из Берендеева. Так как Илларионовна носила фамилию Гусаковой, а давно умершие родители товарища Гусакова были родом как раз из этих мест, то он заинтересовался, нет ли кровного родства между ним и покойной. И, вызвав секретаршу, продиктовал письмо-запрос в Берендеевский горсовет.
Из горсовета письмо переслали в голубой дом. И тут крепкая баба возликовала, почуяв расширение связей, предвидя новые горизонты и новые возможности. Пора было уже выводить свой корабль из тихих периферийных заводей. Большому кораблю - большое плавание.
Она отправилась в Москву, замотавшись серым платком и стерев с губ краску, одолжив у соседей мальчонку - для трогательности. Люба не годилась- слишком пышно расцвела и к тому же стала очень уж дерзкой на язык, непокорной. Подробности столичных событий туго доходили до Берендеева, но вернулась крепкая баба признанной родственницей «самого» Гусакова, привезла погостить долговязого старшеклассника, племянника Гусакова, а также раздобыла всеми правдами и неправдами много различных бумаг, подписанных и даже припечатанных печатью, где влиятельные лица убедительно просили «оказать содействие», «не оставить без помощи», «проявить чуткое внимание к семье погибшей героини Евдокии Илларионовны Гусаковой», «принять посильные меры».
Правда, товарищ Гусаков нельзя сказать чтобы был на подъеме. Нет, он был, прямо скажем, на спаде. Умение написать без помарок туманно-неопределенную резолюцию с призывом «поднять работу на еще большую высоту» или произнести длинную речь ни о чем и обо всем - это умение, которое во времена оиы нет-нет да выручало товарища Гусакова, позволяло держаться на поверхности, теперь совершенно не ценилось, наоборот, вызывало осуждение или, того хуже, насмешки. Товарищ Гусаков прослышал краем уха: его прозвали «Буросо» за то, что он будто бы каждое свое выступление - шла ли на совещании речь о нормировании, или, напротив того, о планировании - начинал со слов: «Бурный рост советского общества...» Теперь выходили на первый план другие товарищи, которые, возможно, не умели так картинно и величаво сидеть за столом президиума на самом видном месте, поближе к микрофону и звонку, как он, но зато умели что-то другое, ему непонятное и недоступное. Создавалась вполне реальная угроза, что бурный рост советского общества будет в дальнейшем осуществляться без участия товарища Гусакова, который, кстати, давно уже перевалил за пенсионный возраст.
Но пока что товарищ Гусаков, хотя и съехавший на несколько ступеней вниз, еще мог быть полезен. Крепкая баба цепко, крепко, неотвязно уцепилась за товарища Гусакова, а заодно за друзей товарища Гусакова и друзей его друзей. Под московские бумажки в Берендееве было получено дополнительно энное количество кирпичей и длинных гибких, пахнущих смолой досок. Под племянника Начальник почтительно доставил на грузовике совхозную корову ярославской породы, которая в сопроводиловке была деликатно названа «телкой, списанной за непородностью». Правда, племянник, рано вытянувшийся, нескладный и расхлябанный, не расстающийся с гитарой, пить парное молоко наотрез отказался, потихоньку упрашивал Любу покупать ему на вокзале пиво и московские сигареты. Но зато крестная делала из молока творог и возила его, накрыв чистенькой марлечкой, в ведре в Москву.
Люба была отличницей в вечерней школе, хотя много пропускала, занималась урывками (крепкая баба рада была бы ее не пустить совсем, но боялась разных обследований, гнева инспектора). Племянник имел на лето три переэкзаменовки. Крепкой бабе всегда казалось, что Любка бездельничает, недогружена; она порешила - ничего девке не сделается, летом вечера пустые, пусть занимается с племянником. Занимались на террасе. На свет летели какие-то бесчисленные бабочки и жучки, они запутывались сослепу в толстых Любиных косах, жужжали. Она сердито хлопала мошкару на своих сильных загорелых плечах с врезающимися лямками старого сарафана, думала, что ей вставать в пять утра, а тут раньше одиннадцати не управишься, простодушно удивлялась, откуда в культурной Москве берутся такие дурачки и зачем их там держат. Пахло липовым цветом. На черном безлунном небе россыпью светили звезды, как будто кто-то раскрошил гнилушку в темной невысокой траве, из далей галактики тянуло сыростью, холодом мировых пространств, и Люба, пока племянник туго и трудно ворочал скудными мозгами, старалась отыскать те созвездия, которые ей показывал в звездном атласе учитель Савчук, и про себя повторяла таинственные странные названия звезд: Альбирео, Садальмелек, Альголь. Полуоткрытые губы ее шевелились и серебристо поблескивали зубы, словно осыпанные звездной пылью...