В частности, самый ранний из дошедших до нас развернутых пассажей об остракизме имеет отчетливо критический характер[1040]. Этот пассаж содержится в IV речи Андокида; соответственно, он относится к началу IV в. до н. э., к тому периоду, когда прошло еще совсем немного времени с момента последней остракофории и многие афиняне должны были на собственном опыте знать, о чем идет речь. Что же говорит об остракизме Андокид (или тот, кто скрывается под его именем) в своем политическом памфлете (Andoc. IV. 3–6)?
«Достоин порицания ("Αξιόν δε μέμψασθαι) тот, — начинает оратор свою критику остракизма, — кто установил такой закон, который ввел в практику действия, противные клятве народа и Совета. Там вы клянетесь никого не изгонять, не заключать в тюрьму, не казнить без суда; в настоящем же случае без формального обвинения, без права на защиту, после тайного голосования человек, подвергшийся остракизму, должен лишиться своего отечества на такое долгое время! Далее, в подобных обстоятельствах большим преимуществом, чем другие, располагают те, у кого много друзей среди членов тайных обществ и политических союзов (οί πολλούς τούς εταίρους και συνωμότας κεκτημένοι). Ведь здесь не так, как в судебных палатах, где судопроизводством занимаются те, кто избран по жребию: здесь в принятии решения могут участвовать все афиняне. Кроме того, мне кажется, что этот закон устанавливает наказание, которое для одних случаев оказывается недостаточным, а для других — чрезмерным (τω μεν έλλείπειν τω ύπερβάλλειν ό νόμος μοι δοκει). В самом деле, если иметь в виду преступления, совершаемые против частных лиц, то я считаю, что это наказание слишком велико (μεγάλην τιμωρίαν); а если говорить о преступлениях, совершаемых против государства, то я убежден, что оно ничтожно и ровно ничего не стоит (μικράν καί ούδενός αξίαν ηγούμαι ζημίαν), коль скоро можно наказывать денежным штрафом, заключением в тюрьму и даже смертной казнью. С другой стороны, если кто-либо изгоняется за то, что он плохой гражданин, то такой человек и в отсутствие свое не перестанет быть плохим; напротив, в каком городе он ни поселится, он и этому городу будет причинять зло, и против своего родного города будет злоумышлять (έπιβουλεύσει) ничуть не меньше, а, быть может, даже и больше и с большим основанием, чем до своего изгнания. Я уверен, что в этот день, более, чем когда-либо, ваших друзей охватывает печаль, а ваших врагов — радость, ибо и те и другие понимают, что если вы по недоразумению удалите в изгнание гражданина, во всех отношениях превосходного (άγνοήσαντες έξελάσητε τον βέλτιστον), то в течение десяти лет город не получит от этого человека никакой услуги. Следующее обстоятельство позволяет еще легче убедиться в том, что закон этот плох (πονηρόν όντα): ведь мы — единственные из эллинов, кто применяет этот закон (χρώμεθα), и ни одно другое государство не желает последовать нашему примеру (ούδεμία των άλλων πόλεων έθέλει μιμήσασθαι). А ведь лучшими установлениями (άριστα των δογμάτων) признаются те, которые оказываются более всего подходящими и для демократии, и для олигархии и которые имеют более всего приверженцев»[1041].
На первый взгляд критика кажется поистине уничтожающей[1042]. Однако не будем забывать о некоторых немаловажных нюансах. Во-первых, перед нами памятник риторического жанра, у которого, как известно, были свои законы. Если в риторике нужно было воздать кому-то (или чему-то) хвалу (энкомий), то ораторы не скупились на пышные, восторженные эпитеты. И, соответственно, если требовалось кого-то (или что-то) порицать (псогос), то они не жалели максимально черных красок. Полутона не допускались. Кстати, вся IV речь Андокида «Против Алкивиада», в сущности, принадлежит именно к жанру псогоса, и в дальнейшем Алкивиад изображается в ней каким-то зверем в человеческом облике (подробнее о содержании речи см. ниже, в Приложении I).
Во-вторых, памятник, о котором идет речь, относится не просто к риторическому жанру. Это — политический памфлет, тенденциозный и субъективный до степени nес plus ultra. Ожидать в подобном произведении взвешенных, осторожных суждений не приходится: речь буквально пылает духом вражды.
В-третьих, если автором речи действительно является Андокид (а это все-таки наиболее вероятно), то к ней должно относиться то, что мы знаем об особенностях творческого стиля данного автора. Среди таких особенностей — крайне вольное обращение с историческими фактами и реалиями, вплоть до их прямого искажения. Примеры этого подхода несложно обнаружить и в только что процитированном пассаже. Так, оратор называет остракизм наказанием, каковым этот институт не являлся (о чем у нас подробнее шла речь в гл. IV, п. 3). Далее, он явно преувеличивает роль гетерий на остракофориях. Гетерии были небольшими политическими группировками, и даже совокупное голосование нескольких таких объединений (в случае какого-нибудь «сговора» между ними) не могло по-настоящему существенно повлиять на исход остракофории (мы попытались продемонстрировать это в связи с остракизмом Гипербола, см. в гл. I). И уж явно ложным представляется указание на то, что якобы ни один другой полис, кроме Афин, не применяет остракизм. Из трудов других авторов (Аристотеля, Диодора, схолиаста к Аристофану) известно об остракизме или аналогичных процедурах в целом ряде греческих государств (подробнее см. ниже, в Приложении II). Но что до всего этого нашему памфлетисту, коль скоро нужно навязать аудитории свою — отнюдь не бесспорную — точку зрения!
Нетрудно заметить, кроме того, что фактически Андокид (хотя он и пытается завуалировать это рассуждениями об общем благе) оценивает остракизм не с точки зрения интересов всего гражданского коллектива, а с позиций членов аристократической элиты, которым эта мера грозила в первую очередь. Понятно, что политическим лидерам — аристократам — была не слишком-то симпатична такая ситуация, при которой демос мог своим решением на длительный срок исключить любого из них из общественной жизни. Их взгляды и отражает автор речи. Иными словами, не следует воспринимать негативную оценку института остракизма Андокидом как общепринятую в его дни или хотя бы влиятельную. Она скорее парадоксальна и эпатажна. И если в какой-то исторический момент подобная точка зрения могла найти некоторое понимание у более широких слоев граждан, а не только у аристократов, то это могло случиться, подчеркнем, именно тогда и только тогда, когда рассматриваемый памятник был составлен. На психологическом уровне в начале IV в. до н. э. еще существовало определенное «отчуждение» от остракизма, вызванное неудачной остракофорией 415 г., и более объективный и взвешенный взгляд на институт как таковой еще не выработался.
Такой взгляд начал вырабатываться уже в течение следующих десятилетий. Ближе к концу IV в. до н. э. мы обнаруживаем ряд оценочных суждений об остракизме в трудах Аристотеля, и эти суждения, естественно, стоят на гораздо более высоком уровне, нежели эмоциональные восклицания Андокида. Прежде всего, они научны, вызваны стремлением отыскать истину, а не целями политической борьбы. Далее, они спокойны: чувствуется, что остракизм уже де-факто отошел в прошлое, перестал быть актуальной и злободневной темой. К тому же Стагирит пытается отметить как негативные, так и позитивные черты остракизма.
В «Афинской политии» (22.1) отмечается, что, издавая закон об остракизме, «Клисфен имел в виду интересы народа (στοχαζόμενον του πλήθους)». Соответственно, остракизм стал активно применяться тогда, когда народ «осмелел» (θαρροϋντος ήδη του δήμου) после Марафонской битвы (Ath. pol. 22.3). Но в наиболее общей форме оценка остракизма дается Аристотелем в «Политике» (1284а4 sqq.)[1043]. Философ обращает внимание на то, что функционирование остракизма в полисных условиях вызвано объективными и неизбежными факторами, а именно стремлением государств избавиться от граждан, чрезмерно «выделяющихся» из числа остальных и тем самым нарушающих соразмерность целого. Эта проблема оказывается актуальной для любых типов политических систем (олигархий, демократий, тираний), и все они вынуждены искать различные пути ее решения. Как пишет Стагирит, «вообще вопрос этот стоит перед всеми видами государственного устройства, в том числе и перед правильными (περί πάσας έστί τάς πολιτείας, και τάς όρθάς). Правда, в тех видах государств, которые являются отклонениями (παρεκβεβηκυιαι), применение этого средства делается ради частных выгод, но оно в равной степени находит себе место и при государственных устройствах, преследующих общее благо (περί τάς τό κοινόν άγαθόν έπισκοπούσας)»[1044]. Таким образом, и сам Аристотель оказывается стоящим на тех же позициях, весьма распространенных в полисном мире с его идеалом меры и гармонии. В результате, в целом без всякого восторга относясь к остракизму, он тем не менее отмечает: «там, где дело идет о неоспоримом превосходстве, мысль об остракизме находит некое справедливое оправдание (κατά τάς όμολογουμένας ύπεροχάς εχει τι δίκαιον πολιτικόν ό λόγος ό περί τον όστρακισμόν)… Итак, ясно, что при тех видах государственного устройства, которые представляют собой отклонения, остракизм, как средство, выгодное для них, полезен и справедлив; но ясно и то, что, пожалуй, с общей точки зрения остракизм не является справедливым (έν μέν οΰν ταις παρεκβεβηκυίαις πολιτείαις ότι μέν ιδία συμφέρει και δίκαιόν έστι, φανερόν, ίσως δέ καί ότι ούχ απλώς δίκαιον, καί τούτο φανερόν)».
Видно, что автор «Политики» сталкивается с затруднениями, пытаясь дать оценку остракизму, колеблется. Вводя категорию «справедливого», он не без удивления обнаруживает, что остракизм одновременно и соответствует этой категории, и противоречит ей. Аристотель вынужден постоянно оговаривать, что остракизм находит себе оправдание преимущественно в «отклоняющихся» государственных устройствах. В идеальном же государстве