, укажем, что нет достаточных оснований считать остракизм такой уж радикально — демократической мерой. Вопрос об общей оценке остракизма, о его связи с демократией будет подробно рассматриваться нами в дальнейшем, пока же лишь отметим, солидаризируясь с Р. Томсеном[479], что остракизм направлялся против потенциальных тиранов, «чрезмерно» влиятельных и сильных политических деятелей, а «умеренные» демократы (и, добавим, даже олигархи) были точно такими же противниками тирании, как и демократы радикальные, и, следовательно, тоже не должны были считать эту меру чем-то зазорным, негативным.
Так где же лежит ключ к разгадке противоречия между двумя нашими главными свидетельствами о введении остракизма? Нам кажется наиболее перспективным следующий путь. Совершенно справедливо отмечалось, что находящееся в тексте фрагмента Андротиона, как он передан Гарпократионом, выражение του περί τον όστρακσμόν νόμου τότε πρώτον τεθέντος фактически не имеет смысла[480]. Действительно, оно должно означать: «закон об остракизме был тогда впервые принят». Что значит «впервые принят»? Разве закон об остракизме принимался не один раз? Ни о чем подобном вроде бы речь идти не может, и слово πρώτον («впервые») оказывается совершенно излишним. Дальнейший ход рассуждения напрашивается сам собой: позднеантичный лексикограф Гарпократион просто некорректно цитирует Андротиона[481]. Выдвигались в связи с этим различные эмендации текста, например, предлагалось читать вместо τότε πρώτον («тогда впервые») προ τούτου («до того»)[482], τό πρότερον («ранее»)[483], τό πρώτον («впервые»)[484]. Трудно судить, окажется ли какая-нибудь из этих поправок верной; уже само обилие «конкурирующих» вариантов говорит о том, что нужно соблюдать большую осторожность при определении конкретной ошибки Гарпократиона. Но сам факт такой ошибки представляется весьма вероятным. Во всяком случае, это, как нам представляется, наиболее убедительное объяснение расхождения между «Афинской политией» и фрагментом историка Афин, как его донес до нас вышеупомянутый лексикограф. Но, коль скоро это так, главный аргумент в пользу поздней датировки принятия закона об остракизме теряет всякую силу. Если Гарпократион исказил текст своего источника, то, значит, мы просто не знаем, что же в действительности было написано по поводу рассматриваемого события в «Аттиде» Андротиона. Исходя же из несомненной текстуальной близости свидетельств Андротиона и Аристотеля, мы вправе предположить, что и по существу в них изначально содержалось одно и то же, то есть Андротион датировал введение остракизма точно так же, как и автор трактата о государственном устройстве афинян (и, кстати, так же, как и вся остальная античная традиция), приурочивая его к реформам Клисфена, а не к какому-либо иному времени. Текст же об учреждении этой меры в 487 г. до н. э. на деле является не свидетельством Андротиона, а «псевдо-свидетельством» Гарпократиона, неудачно перефразировавшего цитируемый им пассаж аттидографа.
Есть и еще одна версия по поводу появления на свет пресловутого «фрагмента F6 Андротиона»: в действительности Гарпократион почерпнул материал об остракизме Гиппарха, сына Харма, не из «Аттиды» этого историка, а из «Афинской политии». Относительно недавно (в 1991 г.) эту точку зрения развил К. Кинцль[485], считающий, что в сообщении лексикографа после слов τού τυράννου нужно поставить точку: на этом заканчивается собственно фрагмент Андротиона, заключающийся только в указании на родство Гиппарха, сына Харма, с тираном Писистратом, и далее идет уже чисто аристотелевская информация. С этим нам трудно согласиться: точка в указанном месте фрагмента, представляющего собой единый смысловой блок, выглядит совершенно неорганично. Кроме того, если Гарпократион брал материал из Аристотеля, зачем ему вообще было ссылаться на Андротиона? Ведь в «Афинской политик» (22.4) тоже есть указание на то, что Писистрат и Гиппарх были родственниками.
Итак, сформулируем ту позицию, которая кажется нам наиболее близкой к истине: словарная статья Гарпократиона ввиду некорректного цитирования не отражает действительных взглядов Андротиона на время введения остракизма, информацию, содержащуюся в ней, нельзя считать аутентичной и, соответственно, использовать в качестве аргумента. Собственно, удивляться тут нечему: Гарпократион, живший через полтысячи лет после Андротиона, по сути дела, не цитировал, а эпитомировал его, а любая эпитома приводит к искажениям, к выпадению информации. Два приводимых аттидографом факта (принятие закона об остракизме и изгнание Гиппарха) он искусственно контаминировал в один. В конце концов, этого лексикографа, специалиста по языку аттических ораторов IV в. до н. э., меньше всего на свете интересовало, когда и кем на самом деле остракизм был введен.
Остается аргумент «меча в ножнах». Как можно объяснить тот факт, что между принятием закона об остракизме и первым применением этой процедуры лежит достаточно длительный хронологический отрезок? Чтобы выйти из затруднения, было высказано предположение, что на этом промежутке, до 487 г., возможно, проводились остракофории, но просто мы о них ничего не знаем. Однако подобный тезис прямо противоречит данным античной нарративной традиции, недвусмысленно указывающей на Гиппарха, сын Харма, как на первого афинянина, к которому был применен закон об остракизме (Androt. FGrHist. 324. F6; Arist. Ath. pol. 22.4; Plut. Nie. 11; Suid. s.ν. "Ιππαρχος). В этом вопросе согласны друг с другом и Аристотель, и Андротион. А что, если остракофории проводились и до изгнания Гиппарха, но оказывались безуспешными, поскольку не набиралось нужного количества голосов? На такой возможности особенно настаивал Э. Хэнде[486]; нам она тоже кажется довольно заманчивой, и мы не стали бы ее полностью исключать, подчеркнув, тем не менее, что вероятность именно такого развития событий все же весьма мала. Р. Томсен специально для того, чтобы найти ответ на интересующий нас здесь вопрос, тщательнейшим образом исследовал все известные на сегодняшний день острака (он даже работал в фондах афинского отделения Немецкого археологического института с неопубликованными остраконами, открытыми на Керамике) и в результате их анализа пришел к решительному выводу: ни один из многих тысяч этих памятников не дает ни малейшего намека на то, что до 487 г. проводились остракофории, будь они успешными или безуспешными[487]. Проверить выкладки датского ученого мы далеко не всегда в состоянии, но, думается, он не решился бы на столь категоричное утверждение без серьезных оснований. В частности, обосновывая свою гипотезу о неудачных остракофориях, Хэнде приводит следующий пример. Известно несколько остраконов (с Агоры), несущих имя некоего Меланфия, сына Фаланфа. Этого Меланфия можно отождествить с тем Меланфием, который возглавлял афинскую эскадру, направленную на помощь восставшим в 500 г. до н. э. ионийцам (Herod. V. 97). А следовательно, рассуждает Хэнде, и его острака должны относиться к 490-м гг., то есть предшествовать по времени остракизму Гиппарха, сына Харма. Никак не можем с этим согласиться. Из чего следует, что Меланфий, если он был видным полководцем в 490-х гг., не мог участвовать в политической жизни и в следующее десятилетие, в период наиболее активного применения остракизма? Гораздо логичнее считать, что так оно и было, и соответственно датировать острака Меланфия 480-ми годами до н. э.[488]
Вопрос о перерыве между принятием закона об остракизме и первыми остракофориями, таким образом, не снят и требует ответа. Отметим, что определенные наметки для ответа на него дает уже Аристотель, рассказывающий о ранней истории института. Он отмечает, что в первые годы после ликвидации тирании в Афинах поведение демоса отличалось «кротостью» (είωθυία του δήμου πραότητι, Ath. pol. 22.4), а впоследствии, после Марафонского сражения, народ стал чувствовать уверенность в себе (θαρροϋντος ήδη του δήμου, Ath. pol. 22.3). Это, однако, объяснение, данное лишь в предельно общей форме, без детализации. Чтобы понять, какие конкретные перипетии вначале препятствовали применению остракизма, а затем, наоборот, стали ему способствовать, необходимо, как нам кажется, рассмотреть ту непосредственную ситуацию, которая вызвала к жизни закон, вводивший эту меру, а затем сказать несколько слов об основных событиях политической борьбы внутри афинского полиса на рубеже VI–V вв. до н. э., поскольку именно в специфике этой борьбы, насколько можно судить, кроется причина изменения отношения гражданского коллектива к остракизму. Обо всем этом мы и скажем чуть ниже, а пока упомянем еще об одной, так сказать, промежуточной концепции учреждения остракизма, совмещающей в себе раннюю (конец VI в. до н. э.) и позднюю (начало 480-х гг.) датировки как два различных этапа в истории института.
В 1972 г. Дж. Кини и А. Раубичек, привлекшие внимание исследователей к поздневизантийскому тексту Vaticanus Graecus 1144, особенно подчеркнули тот факт, что в этом источнике речь идет о двух ступенях во введении остракизма: согласно вначале существовавшему обычаю, изгнание с помощью черепков проводилось в рамках Совета, а затем стало прерогативой демоса. Для Раубичека это стало поводом к модификации его предшествующей точки зрения о введении остракизма Клисфеном после Марафонской битвы (о чем мы писали выше). Теперь концепция этого исследователя стала выглядеть несколько иначе: в ходе своих демократических реформ Клисфен учредил остракизм как процедуру, субъектом которой был Совет Четырехсот. Затем законодатель сам подвергся этой мере (тут пошло в ход свидетельство Элиана об остракизме Клисфена), к началу 480-х гг. возвратился в Афины и внес изменение в законе об остракизме, передав его в руки народного собрания