[571]. Против подобного — довольно расхожего — мнения справедливо полемизируют Ю. Г. Виноградов и М. И. Золотарев, отмечающие, что рассматриваемый институт, в сущности, направлялся не столько против сторонников олигархии или тирании, сколько в принципе против видных политиков, лидеров группировок самого различного характера, представлявших собой в глазах общественного мнения угрозу существующему порядку[572]. Мы бы сказали чуточку иначе: остракизм был направлен прежде всего против лиц, которые в силу своей влиятельности казались опасными для стабильности полиса, политической жизни в нем.
Невозможно отрицать, что страх установления тирании в очень многих случаях играл весьма важную, зачастую решающую роль при введении и применении процедуры остракизма. Судя по всему, отнюдь не случаен тот факт, что все полисы, в которых остракизм зафиксирован (нарративными или эпиграфическими данными), на каком-то этапе своей истории прошли через стадию тирании. Это можно сказать об Афинах, Сиракузах, Мегарах, Милете, Аргосе, Кирене[573]. И Аристотель в «Политике», напомним, выдвигает неизбежную в определенных ситуациях дилемму: либо остракизм, либо монарх. Л. Холл в интересной работе, которую нам уже приходилось упоминать, оспаривает тезис о связи остракизма с угрозой тирании. В Афинах, замечает она, уже был суровый закон против тирании, по которому лицо, попытавшееся захватить единоличную власть (а также и весь его род) подвергалось атимии[574]; зачем же тогда еще одна, как бы дублирующая мера? Однако здесь исследовательница совершает серьезную ошибку в интерпретации исторического факта. Закон против тирании в Афинах действительно существовал (Arist. Ath.pol. 16.10, где он дословно цитируется), причем был, судя по всему, весьма древним, принятым еще в VII в. до н. э., возможно, в связи с мятежом Килона[575]; во всяком случае, ко времени Солона он уже действовал (ср.: Plut. Sol. 19). Но закон этот, естественно, мог быть применен только post factum, то есть лишь после того, как попытка установить тиранию будет осуществлена и подавлена. Нужно ли говорить, насколько опасным было такое положение вещей? Приходилось ждать, пока подозреваемый в амбициозных устремлениях гражданин обнаружит свои планы, подняв мятеж, а потом разгромить этот мятеж, а после этого еще схватить виновного и предать его суду… А если мятеж окажется успешным? Тогда, конечно, наказать претендента на тиранию, добившегося своей цели, не будет никакой возможности, и закон окажется мертвой буквой. Остракизм же, подчеркнем, призван был ликвидировать опасность тирании ante factum, то есть имел, как уже говорилось выше, «профилактический» характер[576]. Закон об остракизме и древний закон о тирании, таким образом, отнюдь не противоречили друг другу, а, напротив, были взаимодополняющими; более того, закон об остракизме был должен, по идее, создать такую ситуацию, в которой вероятность применения более раннего закона становилась бы минимальной, поскольку потенциальный тиран обезвреживался бы заранее.
И тем не менее связь остракизма с угрозой тирании — это лишь часть истины. Не может не броситься в глаза, что многие из афинских остракофорий V в. до н. э. необъяснимы с данной точки зрения. Такие политики, как, например, Аристид, Алкивиад Старший, Фукидид, сын Мелесия, вряд ли когда-либо в своей жизни имели хоть малейшее намерение стать тиранами, да, скорее всего, не вызывали ни у кого даже и подозрений в таких намерениях. Тем не менее все они стали жертвами остракизма. Создается впечатление, что зачастую полное неприятие и желание «осадить» вызывало у сограждан само по себе влиятельное положение того или иного политического лидера, его превосходство, высокий авторитет, безотносительно к опасности захвата этим лидером тиранической власти. Что же перед нами за феномен общественного сознания? Сами античные авторы определяли этот феномен как «зависть» (φθόνος), и именно завистью граждан к «чрезмерно» возвысившимся деятелям объясняли частое применение остракизма. Слова φθόνος, φθονέω и производные от них чрезвычайно часто встречаются в традиции в связи с остракизмом (например: Pind. Pyth. VII. 19; Diod. XI. 54.5; Plut. Alc. 13; Aristid. 7; Nie. 11; Them. 22; Aristodem. FGrHist. 104. F1.6; Poll. VIII. 20; Philostr. Vita Apoll. VII. 21; Eustath. ad II. XIII. 689, III. p. 538 van der Valk). Категорию зависти вряд ли можно назвать научной, тем не менее и в современной историографии можно встретить рефлексы подобного рода суждений[577].
Здесь нам предстоит выйти на проблему несколько более общего характера. Уже в античности сложилось твердое убеждение, что греки (чаще всего в данной связи речь идет об афинянах, поскольку история афинского полиса наиболее подробно освещена в источниках) в высшей степени подозрительно относились к своим политическим лидерам, за малейшую провинность, а то и без оной, подвергая их опале и преследованиям. Было популярно даже составлять своеобразные «мартирологи» жертв демоса, в которые, как правило, входили одни и те же хрестоматийные примеры: суд над Мильтиадом, обвинение Фемистокла в персидской измене, отстранение Перикла от должности стратега, самоубийство Пахета (полководца эпохи Пелопоннесской войны, не вынесшего нападок и заколовшегося прямо в судебном присутствии) и, конечно же, изгнание остракизмом ряда видных политиков (Аристида, Кимона и др.). Такого рода «мартирологи» вошли в моду, насколько можно судить, в IV в. до н. э., когда сократики, уязвленные казнью учителя, припоминали демократии всяческие ее «грехи». Следы данной традиции прослеживаются, в частности, у Платона (Gorg. 516d). Ко времени Плутарха она стала весьма распространенной (Plut. Aristid. 26), да и сам этот писатель внес вклад в ее развитие (например, Plut. Nie. 6). Списки лиц, пострадавших подобным образом, составляются и по сей день; один из недавних примеров — работа Р. Нокса[578], в которой приводятся процентные подсчеты о судьбах афинских политических деятелей классической эпохи и делается неутешительный вывод о том, что судьбы эти в большинстве случаев действительно были плачевны.
Сколь бы далеко ни уходить от эмоций, факт действительно остается фактом: если взять, скажем, V в. до н. э., трудно, если не невозможно, оказывается найти политика крупного масштаба, который на том или ином этапе своей карьеры не оказался бы в роли жертвы сограждан, не подвергся бы каким-либо наказаниям или гонениям. У. Рансимен, предпринимая сравнительный анализ древнегреческого и римского политического менталитета, делает остроумное замечание: греки изобрели остракизм, а римляне — триумф, и в этом, как в зеркале, отразилось отношение тех и других к собственным политическим лидерам, отношение, которое во многом обусловило конечную историческую судьбу греческого полисного и римского миров, способствовав поражению первого и победе второго[579]. Объяснение же для описываемого им феномена Рансимен видит в следующих факторах: в идеологии греческого полиса, не только антимонархической, но и выраженно популистской, и в той же пресловутой «коллективной зависти» демоса к своим вождям.
Однако, если мы не хотим сбиться на утверждение, что греки были просто от природы патологически завистливы и это де обусловило применение остракизма и прочие прискорбные эксцессы по отношению к политическим лидерам, необходим более внимательный и вдумчивый анализ проблемы. Прежде всего следует учитывать тот факт, что, хотя известные из источников остракофории относятся к V в. до н. э., сама «идея остракизма», как мы видели выше, появилась раньше — в архаическую эпоху, характеризовавшуюся в целом господством аристократических, а не демократических режимов. К этой эпохе нам и надлежит обратиться в попытке отыскать причины внедрения в политическую практику и в общественное сознание представлений о пользе и даже спасительности устранения влиятельных политиков.
Для политической жизни и — шире — для всего социокультурного бытия эллинского мира времени архаики были характерны два исключительно важных процесса. Один из них мы (конечно, с некоторой долей условности) назовем, следуя определению выдающегося российского исследователя, «рождением личности»[580], а второй, идя за другим крупнейшим отечественным антиковедом, «рождением греческого полиса»[581]. На предыдущем хронологическом отрезке, то есть в гомеровский период, оба указанных феномена находились еще в зачаточном состоянии. Так, героев Гомера, несмотря на всю мощь и яркость их проявлений, в сущности, нельзя еще назвать личностями в полном смысле слова. Дело в том, что не сложилось еще понятия о единстве внутренней духовной жизни человека, душевные движения и порывы представлялись чем-то внешним, насланным богами[582]. Характерный пример (Ноm. II. 1.188 sqq.): Ахилл в минуту гнева хочет убить оскорбившего его Агамемнона, но вдруг отказывается от этого намерения. Почему же? Отнюдь не потому, что он, как сказали бы мы, передумал, раскаялся: попросту с неба слетела Афина (незримая для всех, кроме Ахилла), встала за спиной героя, схватила его за волосы и запретила подымать меч на микенского владыку. Гомеровского человека во всем ведут боги, поэтому подчас он производит даже впечатление существа безответственного[583]. Не иначе обстоит дело и с феноменом полиса. Хотя Ю. В. Андреев и считает гомеровское общество «раннегреческим полисом»