Хорошо известно, какое потрясение произвело появление в 457 г. до н. э. (перед сражением со спартанцами при Танагре) появление в выступившем в поход афинском войске подвергнутого остракизму Кимона (наиболее подробное описание события: Plut. Cim. 17). Формально Кимон не нарушил закона, поскольку дело происходило за пределами Аттики. Более того, намерения его были самыми патриотическими: Кимон хотел на деле доказать, что не является агентом спартанского влияния. Однако Совет Пятисот и стратеги немедленно потребовали, чтобы он покинул лагерь. Насколько можно судить, властями Афин в этой ситуации руководили те же самые соображения и эмоции, которые привели к принятию поправки о месте пребывания изгнанников, прежде всего боязнь гражданской смуты (στάσις).
Что еще могло повлиять на установление линии Герест — Скиллей? Изначальный текст клисфеновского закона об остракизме запрещал изгнанникам находиться на территории афинского полиса, то есть предписывал им оставаться вплоть до возвращения за границами Аттики. Однако где проходили эти границы? Полная ясность с ними была лишь на суше, и гораздо труднее было определить их в тех случаях, когда речь шла об акватории. Юридического понятия территориальных вод и, соответственно, строго очерченных морских границ еще не существовало. Если исходить из буквы закона в его первоначальных формулировках, изгнанник теоретически мог обосноваться на каком-нибудь островке буквально под носом у афинян. Ведь номинально он выполнил предъявленные к нему требования и оставил территорию полиса. Но допустить подобного положения вещей, конечно, нельзя было. Насколько можно судить, при проведении поправки к закону об остракизме, помимо всего прочего, преследовалась еще и цель прочертить нечто вроде морской границы Афин. Такой границей должна была стать линия между Герестом и Скиллеем, то есть обозначенная с одной стороны оконечностью Арголиды, а с другой — оконечностью Эвбеи. Только в этом регионе, то есть в Сароническом заливе и прилегающих к нему с востока водах, такая граница, судя по всему, и была необходима. Далее на севере Аттику отделял от Эвбеи узкий пролив Еврип, который уже служил границей. Отметим, что проведенная линия Герест — Скиллей, если рассматривать ее как границу (или, во всяком случае, как некую демаркационную черту, маркирующую афинскую сферу влияния), выглядит границей весьма экспансионистской; в частности, в пределах линии полностью оказывался независимый остров Эгина. Насколько можно судить, афиняне, опираясь на свой построенный уже к 480 г. мощный флот, почувствовали себя хозяевами на море, по меньшей мере, в близких к Аттике регионах.
Упомянув об Эгине, следует, на наш взгляд, поднять вопрос и об еще одном обстоятельстве принятия рассматриваемой поправки. Не преследовала ли она и еще одну, более узкую цель — запретить афинским политикам селиться на Эгине? Действительно, линия Герест — Скиллей, как мы видели, очерчивала собой преимущественно Саронический залив, а именно в нем и лежал этот остров — «бельмо на глазу Пирея», как его называл впоследствии Перикл (Plut. Pericl. 8). Между Афинами и Эгиной — двумя сильнейшими морскими державами Балканской Греции — уже с самого начала V в. до н. э. существовала серьезнейшая напряженность, которую не смягчило даже совместное участие обоих полисов в Греко-персидских войнах. Вплоть до 457 г., когда Эгина была окончательно разгромлена и насильственно включена в состав Афинского морского союза[733], она оставалась едва ли не главным врагом Афин. Вполне естественно, что в подобной ситуации пребывание видных афинских лидеров во враждебном полисе стало с определенного момента рассматриваться как крайне нежелательное, едва ли не как сотрудничество с противниками. Данный момент, как нам кажется, тоже следует учитывать при определении целей ограничения, наложенного на местопребывание жертв остракизма: Эгина попадала в запретную для них зону в первую очередь.
Высказывалось еще одно предположение по поводу рассматриваемой поправки, привлекающее внимание к религиозному аспекту проблемы. Л. Холл поставила вопрос следующим образом: не была ли пределом, который нельзя было переступать изгнанникам, та линия, начиная с которой в поле зрения мореплавателей оказывался кончик копья статуи Афины на Акрополе?[734] По мысли исследовательницы, этим обозначалось некое сакральное пространство, вступать в которое возбранялось лицам, подвергшимся остракизму, поскольку они считались «оскверненными».
Гипотеза Холл вызывает у нас серьезные возражения. В целом мы отнюдь не склонны игнорировать религиозные элементы института остракизма и, напротив, считаем, что в большинстве работ они незаслуженно оставляются без внимания, о чем мы имели случай писать как ранее[735], так и в рамках данной работы (гл. II, п. 2–3). Однако, во-первых, на наш взгляд, эти элементы проявлялись не столь эксплицитно. Во-вторых же — и это главное — статуя Афины Промахос работы Фидия на афинском Акрополе, о кончике копья которой идет речь, была воздвигнута лишь к 450-м гг. до н. э.[736], а, следовательно, поправка 480 г. никак не могла иметь ее в виду.
Подведем итоги данной части исследования.
1. Изначальный текст закона Клисфена об остракизме не имел в себе каких-либо формулировок, предписывавших изгнанникам место пребывания или накладывавших на него те или иные специальные ограничения. Предполагалось, что лицо, подвергнутое остракизму, просто покинет пределы афинского полиса.
2. В 480 г. до н. э. в текст закона была внесена поправка, суть которой, как мы постарались выяснить, заключалась в том, что с этого момента изгнанникам запрещалось пересекать в направлении Афин линию обозначенную пунктами Герест и Скиллей.
3. Среди причин принятия поправки следует назвать (в порядке значимости): стремление избежать проживания изгнанников слишком близко от Аттики, во избежание эксцессов с их стороны; желание очертить некое подобие морских границ афинского полиса в Сароническом заливе; запрещение политикам, подвергнутым остракизму, находиться на враждебном Афинам острове Эгина.
4. О сроке продолжительности изгнания
Η. П. Обнорский, одним из первых в отечественной литературе писавший об остракизме, полагал, что изгнание в рамках этой процедуры продолжалось столько времени, сколько считалось нужным[737]. Это суждение мы охарактеризовали бы как слишком неточное. Безусловно, в целом державный афинский демос был волен принимать и равным образом отменять или изменять любые решения. Однако «мог» и «реально практиковал» — не одно и то же. Насколько можно судить, опираясь на данные источников, в случае изгнания лица остракизмом срок его пребывания за пределами полиса выражался не в какой-то произвольной цифре, всякий раз специально определяемой, а четко фиксировался в законе. В законе же об остракизме — в той его форме, в какой он был принят при Клисфене, — этот срок был определен в десять лет. В этом согласны все писавшие об исследуемом нами институте античные авторы.
Подобно тому как сам обычай остракизма вряд ли был в конце VI в. до н. э. абсолютным новшеством, изобретением «отца афинской демократии» (мы писали об этом выше, в гл. II, п. 2), так и десятилетний срок изгнания мы встречаем в более ранние эпохи (вспомним хотя бы о десятилетнем добровольном изгнании Солона или об изгнании Писистрата в 556–546 гг. до н. э.). Некоторые данные позволяют говорить о его применении даже в позднемикенское время. Так, согласно историко-мифологической традиции, когда Гераклиды во главе с Теменом, собрав войско и корабли в Навпакте, готовились к походу на Пелопоннес, правнук Геракла Гиппот убил внезапно появившегося и напугавшего всех прорицателя. Очищаясь от скверны убийства, Гераклиды отправили за это Гиппота в изгнание на десять лет (Apollod. II. 8.3). Далее, по велению оракула именно на десять лет вынуждены были покинуть свой город заселившие Самос ионийцы, когда они потерпели поражение от эфесян, своих единоплеменников и соседей, которыми предводительствовал царь Андрокл, сын Кодра Афинского. И лишь по истечении указанного срока изгнанники решились вернуться обратно на остров, чтобы отвоевать его у врагов (Plut. Mor. 303d; Paus. VII. 4.2—З)[738].
Почему был избран именно десятилетний срок? Несомненно, здесь играло определенную роль то обстоятельство, что он представлял собой круглую цифру и, соответственно, обладал некоторым оттенком сакральности. Интересно в связи со сказанным, что ограничение определенного правового состояния десятью годами засвидетельствовано уже в раннеархаических Афинах. Так, десятилетний период был введен в VIII в. до н. э. как фиксированный цикл обладания государственной властью для архонтов из рода Кодридов— Медонтидов, ранее занимавших данную должность пожизненно (Arist. Ath. pol. 3.1; Paus. IV. 5.10). С другой стороны, в случае с остракизмом важно, на наш взгляд, и то, что десятилетний срок изгнания мог представляться не слишком малым и не слишком большим, иными словами, достаточно эффективным и в то же время достаточно гуманным. С одной стороны, десятилетнее отсутствие на родине надежно исключало чрезмерно влиятельного индивида из общественной жизни, не позволяло ему в течение относительно длительного времени проявлять свои властные амбиции. С другой стороны, он не мог считать свое положение и совершенно безнадежным: в большинстве случаев он возвращался на родину еще полным сил человеком, а не дряхлым старцем (как было бы, если бы остракизм продолжался, скажем, двадцать или тридцать лет) и мог, в принципе, вновь включаться в борьбу.
Впрочем, относительно десятилетнего срока изгнания нами в конце Главы I было сделано немаловажное наблюдение: в реальности для большинства афинян, подвергшихся в течение V в. до н. э. остракизму, этот срок не был выдержан. Возможны были различные варианты: смерть изгнанника до истечения срока (случай Гипербола), его заочное осуждение, вообще отрезавшее ему возможность возвращения (случай Фемистокла). Наиболее интересны для нас те ситуации, при которых происходило официальное досрочное возвращение жертв остракизма по решению народного собрания. В афинской истории известны два случая такого досрочного возвращения.